Каменный венок - Страница 55
Совсем как с людьми. Чем более мельком их знаешь, тем одинаковее они тебе кажутся. И тем они тебе проще и понятнее... Побывает проездом в разных странах турист или бойкий журналист. "Ну как, - спросят у него, - что за народ неаполитанцы?" - "О-о, неаполитанцы? Это, я вам доложу, народ вот такой-то!" - "А шотландцы?" - "Ну-у, это совсем другое дело - они все вот какие!" И все ему, проездом, ясно. А вот спроси у него, что за народ в доме живет с ним рядом, бок о бок десять лет?.. Как тут сразу ответить? Разный ведь народ, всякие есть, да и в душу, пожалуй, не каждому влезешь!..
Вот на дорогу, оказывается, выходит под прямым углом разросшаяся старая еловая аллея: я и не заметила ее, проезжая.
Когда-то давно это была дорога от шоссе к старому хутору, она и кончается там, где был хутор. Аллея, как протянутая рука, приглашала сойти с дороги, указывала путь. Деревья и сейчас в конце обступили четырехугольником, заботливо загораживая от ветров и заносов место, где стоял хутор, сожженный войной.
Что ж, старая, заросшая аллея выполнила то самое, что было задачей и смыслом ее долгой жизни, - указывать путь днем и непроглядной ночью, в слепящую метель - встречать у дороги и вести до самого дома людей, которые отогревались, спали, работали, умирали и родились тут, чтоб работать на хуторе, которого больше нет.
Бедная ты, никому давно не нужная аллея, все зовешь к сгоревшему дому, точно верная, глупая собака, которая все сидит на берегу и неотступно смотрит в воду - сторожит одежду давно утонувшего хозяина...
Памятник издалека был виден, он стоял на пригорке, вокруг которого шоссе обходило плавным поворотом. Надеясь сократить путь, я свернула с шоссе и пошла напрямик, по шуршавшему вереску, через пустошь.
Через овраг в кустах протоптаны были тропинки, я пошла по одной, наугад, и она повела меня вниз, под откос. На самом дне, по песчаному ложу, неслышно бежал ручей - широкий, мелкий и быстрый.
Маленькая форель, неподвижно, как палочка, прятавшаяся у камня, стрельнула и умчалась, когда я подошла зачерпнуть пригоршней воды. Мостик через ручей был в одно бревно, с кривой жердью, за которую можно было держаться. Я перешла на ту сторону. Тут было так сумрачно, казалось, что совсем ночь надвигается.
Уже выбравшись наверх, у самой опушки зеленых зарослей я заметила желтевший увядшими ветками, лохматый и несуразный шалашик детской работы. Листья зашуршали от моего прикосновения, когда я заглянула внутрь, там висела гирлянда, сплетенная из одуванчиков, лежала кучка примятой травы, а по самой середине прорастал ствол березки.
Я села, прилегла наполовину, чтоб протиснуться внутрь, и оперлась о ствол березы.
Отсюда сквозь ветки кустов, когда они раскачивались от ветра, то открывалась вся поляна с памятником и, дальше, остановкой автобуса на шоссе, то закрывалась успокоившимися ветками.
Теперь-то я почувствовала, до чего устала, до какой томной ломоты в ногах, во всем теле, даже постонать вслух хотелось!
Детское чувство радости, что я от чего-то убежала, нарушила скучные правила, - это детское праздничное чувство во мне как-то легко сживалось с печалью. С какой-то праздничностью печали.
Я стала смотреть вверх, между верхушек деревьев. Облачков, белых и крутых, в небе было как на рисунке малыша, у которого осталось пол-листа свободных, и он пририсовал туда сколько влезло круглых облачков, больших и маленьких, пока все небо не стало поровну белым и голубым.
Усталость тела вовсе не мешает мне думать - я как-то отдельно от него сейчас. Голова свободна, и все в ней четко и ясно, как в этом детском небе.
Издалека долетел длинный, сердитый паровозный гудок, и я вскочила даже - не показалось же мне? Нет, вдалеке, по мосту, где пробегали весь день одни электрички, эти странные, хотя и привычные поезда без головы и хвоста, теперь, мелькая в переплетениях пролетов моста, выкидывая вверх клубы дыма, громадный паровоз с ревом вел за собой бесконечный состав нефтяных цистерн, им конца еще не было видно за поворотом.
Я успела еще и увидеть гудок: белый столбик пара, клокочущий на ветру. Звук нескончаемо тянулся над полем и лугом, улетая далеко вдаль, потом и столбик пара исчез, а гудок еще ревел, заполняя воздух, пока не оборвалась где-то его невидимая нить.
Есть еще на свете паровозы! А скоро про них позабудут, и никто уже не поймет, что чувствовали мы, заслышав этот хриплый, долгий и мощный крик. "Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка!.." Что значил он в нашей судьбе, в моей жизни, к каким горьким и гордым разлукам звал, какой неутолимой жаждой подвига закипало от него сердце, как мы рвались за его железным, таким земным и грубым ревом, к взлету в неизведанное, к новым радужным мирам и далеким звездам!
Неужели его позабудут, а услышав где-нибудь в кинокартине, так ничего и не почувствуют?.. Как мы ничего не чувствуем, читая о бередящем душу, зовущем, роковом звуке почтового рожка или дорожного колокольчика под дугой перед дальней, опасной дорогой, разлукой?..
На шоссе, встретившись на остановке, разошлись два автобуса - в город и из города, - два двойных рубиновых огонька побежали в разные стороны, светясь в ранних весенних сумерках.
Может быть, это последние автобусы?
Все равно. У меня шалашик. Никчемный, лохматый, низенький и короткий... а все-таки какой-то приют. Не было бы шалашика, ведь не осталась бы я так спокойно сидеть на ночь глядя в чужом лесочке?
Сумеречная прохлада стала понемногу окутывать землю, только в небе все еще было празднично светло.
Я вышла на поляну, пока совсем не стемнело, посмотреть на девушку с венком и сама удивилась приливу благодарной, тихой радости - я вдруг заметила, только сейчас, какой маленький веночек она держит в руке, как будто свой собственный, вот только что снятый со своей головы.
Я все смотрю и смотрю, потому что ведь уже никогда больше ее не увижу. И как это я могла подумать уехать от нее вместе со всеми, когда могу вот побыть тут, около нее, целую ночь, обо всем подумать, и запомнить эту ночь, и все увезти с собой. Когда наступит зима, я буду помнить, как она стоит тут, думать, что снежинки запорошили ее лицо, и каменный веночек в ее руке, и кругом все в белом снегу, а новой весной, теплыми ночами луна будет светить перед ней на луг, где расцветут новые одуванчики...
Все стою перед ней. У меня даже цветка нет положить к ее подножию, да мне и не хочется цветка. Мне странно кажется - вот я стою, в конце своей жизни, точно на отчете, перед памятником, и мне нужно что-то сложить перед ним. А что я принесла? И моя долгая жизнь представляется мне маленьким узелочком, куда все завязано. И он такой тощий и маленький.
Где вы все мои сто сверкающих подвигами и великими делами жизней, к которым разбегалось сто дорог, одна прекраснее и заманчивей другой? О, если бы мне тогда, на первых шагах, злой волшебник показал ту избитую пошлую дорогу, которая оказалась моей единственной, я отшатнулась бы в ужасе и отвращении.
Но это была бы только глупая гордость моей заносчивой юности. Ну, не сбылись девяносто девять сверкающих! Да, если сбылись бы все мечты и сказки, - мир полон был бы одними прославленными летчиками, великими землепроходцами, открывателями законов физики! Где-нибудь в Греции нельзя было бы на улицу выйти, не повстречав дюжины Александров Македонских, кучи Сократов и толпы Эвклидов... Но мир полон простых людей, и где весы, чтоб взвесить цену великих и невеликих?
Я со своим узелком стою, не чувствуя себя такой уж обойденной, обманутой, виноватой.
Я жила просто, так, как все кругом жили!.. Да ведь все живут по-разному! Я была как все?.. А все такие разные... Делала, что каждый бы сделал на моем месте? Ах, да ведь и это не просто. Только кажется просто: делал, что мог? Нет. Делал ту работу. В том месте. В тот час, когда ее потребовала общая наша жизнь. Вот и все, что я, пожалуй, имею право сказать в отчет: именно ту, и как раз в том месте, где она меня застала, и в то самое время, когда она пришлась на мою долю. Я вижу, что он тощенький, мой узелок, и не стыжусь уже, не прячу его за спину, а стою без гордости и уничижения, тут, в темноте, на поляне перед маленькой статуей на могиле моего сына, у крайней точки, у предпоследней путевой отметки на долгом моем пути, и молча отвечаю на ее немые вопросы и, кажется, стараюсь оправдаться?