Каменный пояс, 1979 - Страница 40
«Мы берем на себя обязательство отобрать в Уральский танковый корпус беззаветно преданных Родине, лучших людей Урала — коммунистов, комсомольцев, непартийных большевиков. Добровольческий танковый корпус уральцев мы обязуемся полностью вооружить лучшей военной техникой: танками, самолетами, орудиями, боеприпасами, произведенными сверх производственной программы», —
говорилось в письме в ЦК партии.
— Думаешь, так легко было попасть добровольцем? — сказал Павел, когда после уроков остались в классе вдвоем.
Женя молчала, не зная, что говорить. Она сидела на парте, наклонив голову. Густая рыжая челка на лбу прикрыла глаза, в которых остановились слезы. Тусклый свет запыленной лампочки освещал классную доску, шкаф и учительский стол. В полумраке Павел казался взрослым. Его молчание вызывало в ней чувство страха, и, закрыв глаза, она подбежала к нему, обняла за шею, неумело стала целовать его щеки, глаза, волосы.
— Ты чего? — стараясь освободиться от объятий, задыхаясь, говорил Павел. — Ты чего это, Женя?
Она так же неожиданно отскочила от него и, с силой грохнув дверью, выбежала из класса. Он слышал ее шаги в коридоре, в школьном дворе, на улице, сидел, ощущая на щеках прикосновение влажных губ. Сердце стучало часто и трепетно. Павел не сразу вышел из класса, непонятная грусть охватила все его существо. Он особенно это понял сейчас, когда вспомнил, какие горячие были у Жени руки, каким частым было ее дыхание.
…А день прощания настал. В школьном оркестре, единственном на все село, не нашлось трубача, и Славику Любановичу по привычке пришлось вместо строя встать к оркестрантам. Музыка летела над селом, сзывала людей как на праздник.
Женя бежала к сельсовету, запинаясь о комья снега, подскальзывалась на раскатанной полозьями колее и падала. Вся душа ее была переполнена страхом.
— Смотрите-ка, гонинские-то все один к одному, как яблоко к яблоку, — услышала она сзади женский голос. — Разве что Степан погрузнее годами да посумрачнее. Во сколько солдаток одни Гонины оставят. Подумать только: все враз добровольцы. Вон, подле Степана и сын стоит. Прямо одурели мужики. Парня и того с собой сомустили.
— Кто их теперь сомущает. Они вона какие грамотные пошли. Сами в военкоматы. Сами заявления строчить научились.
— Может, и возвернутся домой мужики. Тепереча наши зачали как следует понужать германа.
— Может. Ведь всякий, кто идет туда, думает: ево пуля не заденет. Всем думается так. Ето мне ишо давно мой покойный Гриня говаривал: там, мол, всем чуется, будто летит не ево пуля, будто ево пуля ишо не вылита.
Женя взглядом отыскала Павла. Она хотела помахать рукой, но, заметив, что он кого-то высматривает, спряталась за спину женщин. Он увидел ее и, к удивлению Дарьи, подбежал, обнял девушку, прижав к груди, говорил:
— Ты жди, Женечка. Жди. Мы скоро.
— Господи, что же это такое? — растерянно вскрикнула Дарья, оглянулась вокруг себя, словно ища защиту, повисла на шее у Степана. — Павлуша-то, видишь?
— Ладно тебе. Если парню в восемнадцать лет воевать пора, то любить — сам бог велел.
— И девчонка-то не нашенская, а интернатская. Это та, которую Евгенией Николаевной зовут.
— Все тут нашенские. Все вы ненаглядные наши, — сказал Степан.
Никто не ожидал от него таких слов. Они как-то не подходили к нему, хмурому и скупому на ласку. Бабы, как сговорившись, заголосили, а сельсоветский конюх Савва громко прикрикнул на лошадей.
После отъезда на фронт добровольцев Сосново осиротело. В воздухе рассеялся мужской дух: потерялись зычные окрики, ядреные слова, твердые шаги, хриплые от самосада кашли. Даже удары топоров стали глухими, от них не отдавался звон. Лошади по улицам бежали лениво, не чувствуя в натянутых вожжах руки хозяина.
Правда, главная улица села, что тянулась версты на две вдоль берега Серебрянки, с рассветом оживала: бежала в школу ребятня, торопились на работу бабы, пробегали подводы лошадей за сеном.
Дарья у Гониных совсем расслабилась. Все казалось, что с того прощального часу мир потемнел и жить не для чего. Но никто не говорил ей утешительных слов — знали, окрепнет Дарья, приспокоится, а пока разве только черту лысому было не ясно, какие думы донимали ее.
По первости она боялась ночей. Вьюжные, бесконечно длинные, они томили ее воспоминаниями о том, как прожили они со Степаном бок о бок без малого двадцать годов, как растили Павлушу. До этой поры все дни в голове жили вперемешку, а теперь высвечивались только белые.
Ни свет, ни заря вставала, бежала по заснеженным улицам на окраину села к коровнику и в работе чуть забывалась.
Раиса заметила, что Дарью замаяла бессонница, стала на ночь посылать к ней свою Любашку. Ребенок он всегда ребенок. Хочешь не хочешь, одаряй его вниманием, отвечай на все вопросы-запросы, а у Любашки-второклассницы их было полно. И к тому же как ни есть племяшка.
— Ты бы лучше дяде Степану письмо написала, чем про всяких зверей спрашивать, — говорила Дарья. — Живут они своей звериной жизнью. В стужу в дуплах и в норах прячутся, а как солнышко встанет, тропы торят.
— А медведи еще спят?
— А как же. Может, и ворочаться зачали. Бока-то, поди, за долгую зиму отлежали.
— Они там всю зиму ничего не едят? — спрашивала Любашка. — Вот хорошо медведям. Поели раз и больше не надо, а я каждый день хочу.
— Вот пей молоко и давай пиши письмо дяде Степану.
— Я на таком листке писать не умею. Мне мама карандашом косые линейки делает.
Любашка не капризничала. Она знала, что чуть ли не в каждом доме по вечерам только и делают, что пишут на фронт письма. Она поерзала на табуретке, поправила листок, разлинованный Дарьей, несколько раз кряду чихнула.
— Давай сюда нос, — сказала Дарья, поднимая кромку фартука. — Сморкайся. Вся просвистала.
Уловив ласку Дарьи, девочка весело сказала:
— Я все письма на фронт начинаю так: «Добрый день, веселый час! Пишу письмо и жду от вас».
— Как, как? — переспросила Дарья, присела рядом с Любашкой.
— Или можно еще так: «Лети с приветом, вернись с ответом». Я дядьке Черепкову под самый Сталинград так писала, и пришел ответ.
— Хорошие слова ты пишешь, душевные. На такие грех не ответить, — говорила Дарья, не сводя глаз с маленького кулачка Любашки, представила, как Степановы руки будут распечатывать конверт, и заплакала.
Любашка начала писать, старательно выводя по линейкам каждую палочку и крючок.
…Бои на фронте шли грозные. Про это знал каждый. Даже глухой дедушка Собянин прикладывал ухо к репродуктору и рассказывал, где воюют наши войска, какие освобождают города. Многое путал, но спорил с бабами до хрипоты, потом соглашался, что по тугоухости недослышал, шел к сельской фельдшерице Аленушке закапывать в уши капли, от которых у него шумело в голове, но прорезался слух и вскорости терялся снова.
Про уральских добровольцев особенно ничего не было слышно, но сосновцы верили: так просто их мужики воевать не будут.
— Значит, пора еще не пришла в бой вступать Уральским полкам, — говорил в сельсовете Маит Радионович. — Значит, удар наши готовят похлеще Сталинградской битвы.
— Уж прямо, похлеще… Куда еще похлеще! Где сэстолько силы брать? — возразила Тюшка, протирая от пыли оконные рамы.
— Больно ты стратег какая. Подсчитала уже, — ответил Маит Радионович.
— Ты мне незнакомые слова не выворачивай. А про Сталинградскую битву я как есть во всех газетах все перечитала. Страсть какая там была. Читаешь, так и то по коже мурашки бегают, а как пережить такое?
— Про то тебе и говорю: еще удар наши готовят, чтобы башку гитлеровцы приподнять не могли.
— Теперь хоть к теплу время идет, не то, что тогда: стужа какая была! — вздохнула Тюшка.
— У нас у самих с вами пора жаркая на носу. Сколько сена надо поставить, а с кем? Бабы да ребята одни.