Каменный ангел - Страница 11
На следующий день я взялась за работу и вычистила весь дом. Осенью, когда будут деньги, я хотела нанять девушку для работы по дому. Но в ожидании той прекрасной поры я не собиралась жить в грязи. Никогда прежде я не оттирала полы, но в тот день я работала, как заведенная.
– Давно все это было, – говорю я мистеру Трою, чтобы немного сгладить неловкость, которую мы оба почувствовали.
– Давно.
Он кивает и смотрит на меня в восхищении, и я вижу, что моя связная речь для него как чудо – точно так же, с изумлением и благоговением, смотрят на своих чад родители, когда слышат из их уст человеческую речь.
Он вздыхает, моргает и сглатывает, как будто в горле его встал комок мокроты.
– А много ли у вас здесь друзей, миссис Шипли?
– Большинства уже нет в живых.
Он застал меня врасплох, иначе никогда бы я такое не ляпнула. Он снова кивает, как будто удовлетворенный ответом. Что он задумал? Не знаю. Я вдруг замечаю, что тереблю в руках складку своего платья в цветочек, то скручивая, то сминая ткань.
– Всем нам нужно общение со сверстниками, – говорит он. – Поговорить, вспомнить прошлое.
И все. Потом мистер Трой на одном дыхании говорит о молитве и о том, как Бог дарует покой и отдых, как будто бы Он не Бог, а какая-нибудь пуховая перина или пружинный матрас. Я киваю, киваю, киваю. Сейчас мне легче со всем согласиться, лишь бы он скорее ушел. Он произносит коротенькую молитву, и я склоняю голову, знаменуя успех его миссии и добавляя новое победное перо к его шляпе или пуховому одеялу Господнему. Он проявляет милосердие и, наконец, уходит.
Я же остаюсь наедине со своими смутными подозрениями и предчувствиями. Что он хотел сказать? О чем просила его Дорис? Не связано ли это с домом? Скорее всего, связано, и все же из его слов это никоим образом не вытекает. Я лишена покоя, я мечусь, как корова в загоне: куда ни подайся – всюду колючая проволока. В чем дело? В чем же дело? Но ответа нет, и мне, растерянной, остается тщетно ломать голову.
Я иду в дом. Крашеные перила, ступенька, еще ступенька, маленькое черное крыльцо и вот она – кухня. Дорис стоит у парадного входа, исполняя песнь прощания со своим пастором. Через прихожую до меня доносятся обрывки ее обильных благодарностей – за его драгоценное время, за золотые слова. Как мило с вашей стороны. И так далее и тому подобное. Идиотка.
И тут я вижу ту самую газету со страшными словами. Она лежит на кухонном столе, развернутая на разделе «Объявления». Одно место обведено ручкой. Я склоняюсь над столом, вглядываюсь и читаю:
МАМЕ – ТОЛЬКО САМОЕ ЛУЧШЕЕ Не можете обеспечить матери уход, в котором она нуждается на склоне дней? Дом престарелых «Сильвертредз» оказывает услуги профессиональной помощи пожилым людям. В приятной атмосфере нашего уютного дома ваша мама найдет себе друзей своего возраста, а также все возможные удобства. Опытный персонал. Выгодные условия. Не дожидайтесь того момента, когда будет СЛИШКОМ ПОЗДНО. Вспомните, с какой любовью заботилась о вас она, и позвольте нам окружить ее заботой СЕЙЧАС – она этого заслуживает.
Адрес и телефон. Я беззвучно кладу газету на стол, мои сухие руки тихо опускаются на сухие страницы. Сухо в горле, сухо во рту. Прикасаясь пальцами к запястью, я замечаю, что кожа, годами выжигаемая солнцем, стала противоестественно белой и сухой и вот-вот превратится в пыль, что клубится, когда дожди не поливают землю, и от этой сухости она отслаивается, как поверхность старой кости, оставленной на милость солнца с его всеразрушающими лучами, которые в огненной ступе стирают в порошок все вокруг, будь то кости, плоть или земля.
Снова разгорается пламя боли, снова ее копье пронзает подреберье, и плотный жир для него не преграда, ибо враг умен – он нападает изнутри. Я перестаю дышать. Вдохнуть невозможно. Я поймана на крючок, не в силах шевелиться и лишь трепещу, словно дождевой червь, насаженный детьми на убийственно тупой конец булавки. Я не могу сделать ни вздоха, и охвативший меня ужас существует отдельно от меня, так что я его почти вижу, как дети видят в день всех святых страшные маски, подстерегающие их во тьме и заставляющие раскрывать рты в немом стоне. Сколько может продержаться тело с пустыми легкими? В голове проносится мысль о Джоне: когда он учился на втором классе, то выражал свою злость на меня, задерживая дыхание, и я умоляла его прекратить, а он изображал непреклонного младенца Иисуса до тех пор, пока Брэм не отвешивал ему оплеуху, рассердившись на нас обоих, и тогда он вскрикивал, вдыхая наконец воздух. Если его хрупкое тельце могло продержаться без воздуха целую вечность, то чем хуже моя туша? Я не упаду. Не бывать тому. Я хватаюсь за край стола, и как только я прекращаю бороться за воздух, он сам просится ко мне внутрь. Сердце отпускает, и боль отступает, выходя из меня медленно и мягко – кажется, что вслед за ее лезвием хлынет кровь.
Я уже не помню, из-за чего все это. Мои пальцы расправляют газету и аккуратно складывают ее, страничка к страничке, – выработанная годами привычка поддерживать порядок в доме. Потом мой взгляд падает на обведенное чернилами объявление и большие буквы. МАМЕ.
Появляется Дорис: пухлая, в лоснящемся искусственном шелке коричневого цвета, она пыхтит и вздыхает, как рожающая свиноматка. Я отодвигаю от себя газету, но она уже заметила. Она знает, что я знаю. Что она скажет теперь? Уж точно не растеряется. Это не про Дорис. У нее наглости хватит на десятерых. Если станет изображать святую невинность, пусть пеняет на себя.
Она смотрит на меня испуганно, лицо краснеет и заливается потом. Манеры у нее не самые приятные. Волнуясь, она громко сопит. Сейчас ее голос скрипит, как пила, одолевающая неподатливое бревно. Затем она пытается сделать вид, что это ерунда, недостойная нашего внимания.
– Надо же, как мистер Трой у нас засиделся. Теперь придется поспешить с ужином. Хорошо, хоть мясо в духовку успела поставить. Ну как вы пообщались, мама?
– Не очень-то он умен. Ему бы зубами заняться. Совсем плохие. Не удивлюсь, если у него пахнет изо рта.
Дорис оскорбляется на мои слова, поджимает розовато-лиловые губы, надевает передник и принимается яростно чистить морковь.
– Он, между прочим, занятой человек, мама. У него прихожан знаете сколько? Сказали бы спасибо, что время на вас нашел.
Она искоса смотрит на меня, хитро, как ребенок, задумавший обвести родителей вокруг пальца.
– Вам идет это платье в цветочек.
Не куплюсь я на это. И все же смотрю на себя сверху вниз, мысленно соглашаясь с ней, и с удивлением вижу непривычно огромные бедра, обтянутые тканью. Когда-то, когда я выходила замуж, у меня была талия в пятьдесят сантиметров.
Не работу я виню за теперешнюю фигуру и даже не еду, хотя на пойменной земле Шипли отлично росла картошка, особенно в те годы, когда цены на нее в городе были совсем смехотворные. Не виню я и детей, которых родила, – их было всего двое, и появились они с разницей в десять дет. Нет. До самого последнего дня я буду утверждать: все из-за того, что у меня не было поддерживающей одежды. Что в этом понимал Брэм? У нас были каталоги, по которым я могла заказать себе корсет. С картинок, весьма вызывающих по тем временам, на меня смотрели девушки с лебедиными шеями (конечно же изображенные только по бедра), стройные, но не тощие, с талиями, больше похожими на запястья, и с напряженным, но уверенным выражением на лице, как будто они и не догадывались, что весь мир взирает на их нижнее белье. Я часто листала каталоги в раздумьях, но так ничего и не купила. Брэм бы только поднял меня на смех или отругал.
– Девчонки такие штучки не носят, ведь верно, Агарь?
Ну конечно, его девчонки такое не носили. Джесс и Глэдис напоминали откормленных свинок – отовсюду свисают шматки сала. Денег у нас всегда не хватало, всю свободную наличность он спускал на свои идеи. Например, на мед, которым однажды занялся. С него мы должны были озолотиться. Иначе и быть не могло, ведь белый и золотистый клевер рос тогда в небывалых количествах. Так-то оно так, но затесался среди клевера и какой-то ядовитый цветок, невидимый глазу: может, он скрывался от дневного света в тени пушистых колосков лисохвоста на пастбищах или под сенью камыша вокруг покрытого желтой пеной болота; то ли цвет лопуха, то ли паслен, то ли еще какой-нибудь цветок, манивший своим ароматом пчел, словно голос сирен, и убивавший их. Пчелы болели и умирали – они валялись в своих ульях, как горстки сморщенных изюминок. Небольшая часть все-таки выжила, и Брэм их держал долгие годы, прекрасно зная, как я боюсь этих насекомых. Он-то мог запустить свою волосатую лапу прямо в улей, и они никогда его не жалили. Уж не знаю почему – наверное, потому, что он не испытывал перед ними никакого страха.