Калитка в синеву - Страница 2
Было очень душно. Иду, у самого лица горящие свечи кипрея, из-за них ничего не видно. На каждом шагу обгорелые стволы и сучья. Руки и лицо в крови от мошки.
Кое-где в серое небо воткнулись черные, изъеденные огнем стволы. Не верится, что когда-то они были деревьями. Один совсем плоский с длинной дырой. Другой с бычьей головой на вершине. Только их я и вижу из зарослей. Они мне вместо вешек. Без них заблудишься: ведь трава у самых глаз, можно кружиться на одном месте и не заметить этого.
А здесь, пожалуй, летчики меня увидели бы… И вертолет мог бы сесть на гарь. Я прислушался. Только комары звенят и стучится по капюшону мошка.
На пути поваленный ствол. Он как гладкая дорожка между стенами кипрея. Раньше на гарях я всегда бегал по стволам. А сейчас встал на угольную чешую — и закружилась голова. Не могу. Упадешь еще, напорешься на сук. Но дорожка уж очень хороша: не нужно раздвигать липкие стебли, выпутываться из зарослей… Тогда я пополз на коленях, придерживаясь руками за обугленные бока сосны.
Все чаще стали попадаться мертвые деревья и заросли осинника. Гарь кончалась.
В тишине померещилось рычание. Прислушался. Рычание доносилось откуда-то снизу, издалека. Это мог быть медведь. Но я не испугался. Мне было все равно…
Пролез через кусты, через засохшие густые елки — и вдруг открылась даль. Я стоял на обрыве. Внизу шумела речка, — вероятно, это протока Ангары.
Иногда снизу доносилось рычание. Я стал высматривать, нет ли какого зверья. И тут под самым обрывом — лодка! Уткнулась в кусты, видно лишь корму. Может, там есть и человек.
Обрыв очень крутой. Я не решился съехать. Пошел по краю, который снижался почти до воды.
Снова рычание. Но теперь слышен еще и глухой стук. Значит, не медведь. Это вода тащит камни, и они глухо гремят и бормочут, а издали кажется, что рычание.
Я напился, вымыл руки и лицо. Разогнуть ноги было трудно. Едва встав, побрел по камням туда, где лодка, вверх по течению. Мне попались пучки — такая сочная трава с белыми зонтиками на концах. Она оказалась старой, но я жевал и жевал сладковатую мякоть.
У лодки никого не было. Ее крепко заклинило в кустах и камнях. Наверно, оторвало где-то выше по течению и забросило сюда. Лодка совсем хорошая. Даже с веслами.
Я толкнул ее. Ни с места. Неужели не хватит сил?.. Влез. Перешел на корму. Теперь она покачнулась. Нос задвигался между камнями. Я оттолкнулся веслом. Поддалась!
Но весло вырвалось из рук. Течение подхватило лодку. Попробовал править другим и его не удержал. Тоже унесло. Сел на скамейку. Качало и трясло. Вкус медвежьей травы во рту показался противным. Я лег на дно.
За бортом грохотали валы, глухо рычали камни. Я лежал и смотрел, как плывут над головой горы. Они крутились вокруг лодки, заглядывали ко мне через мохнатые таежные брови, грозили поднятыми кверху пальцами черных скал, топотали каменными ногами по воде, стараясь ударить о борт.
Раз они пустили в небо орла, и он долго висел в воздухе. Вспомнился вертолет. Наверное, они нарочно пустили орла, чтоб подразнить меня воспоминанием.
Иногда я засыпал, и казалось, что лежу в постели на высоком пружинном матраце. Открывал глаза — и снова толпящиеся вокруг горы. К их вершинам присосались облака. Они шевелят огромными губами и жуют черную тайгу.
Лодка пошла плавнее. Лишь изредка бил по днищу камень. Я приподнялся. Речка была узкая. Берег летел мимо так быстро, что сразу закружилась голова.
Горы начали уходить в стороны. Шум воды стих. Лишь мелко и звонко шлепала по борту зыбь. Что-то назойливо затрещало. После грохота речки хотелось тишины, а тут все время что-то трещало. Я с трудом зажал уши и забылся.
Меня потрясли за плечо.
— Жив, парень?
Через борт свесился человек. Как давно я не видел людей! А это был человек. У него побелевшая брезентовая куртка, круглое лицо и большой рот.
— Геолог ты? Да? — спросил рот.
Я хотел ответить, но почувствовал, что лишь невнятно хриплю.
Он прицепил мою лодку к своей и пустил мотор.
Это был бакенщик. Значит, меня вынесло на Ангару.
Он вел меня по берегу. Вечерело. Берег показался знакомым. Да и катер тоже. Это ж наш катер! «Это наш катер», — сказал я. Придерживая за плечо, бакенщик вел меня по дорожке.
Наша изба светилась одним окном. Через марлю ничего не видно. Я поднялся по ступенькам и вошел в сени. Как сладко пахло домом! Как тихо и спокойно здесь! Бакенщик помог открыть дверь.
Оказалось, верно: за мной посылали вертолет. Николай Нилыч с Митей летали на нем и показывали летчикам, где искать.
Меня уложили на раскладушку, и я проспал всю ночь и весь день.
III
Как хорошо быть с людьми! Смотрю на старика Привалихина. Все в нем спокойное, домашнее. Он похож немного на моего деда и на всех стариков, которых я видел. И не похож на них. Он совсем высох. Все у него сохлое: морщины, волоски в редкой бороде, руки с крутыми венами, тощие ноги. И голос слабый, точно из пересохшего горла.
Мы только познакомились. Я пошел к речке. Хотелось посмотреть на нее. Это она ведь меня спасла. Здесь, на берегу, и стоял старик.
— Внука жду, — говорит. — Он животники [3] ставит. Видишь? Лодочка капелюшешна у него.
Как ласково он говорит о лодке! Никто еще так не говорил. Я люблю расспрашивать стариков. Слушать их все равно что смотреть в бинокль на далекую вершину: кажется рядом, а не возьмешь. Их память приносит обрывки всеми забытых картин.
Дед Привалихин начал вытаскивать их сразу. Был вечер. Небо как шатер из синих туч. На западе, вниз по реке, тучи обрывались аркой, и за ней сияла совсем прозрачная синева.
Деревенька, и мы, и почти вся река, и тайга — все поместилось в шатре. А у входа таилось солнце. Оно иногда прокалывало плотную крышу. Красный луч протягивался к берегу в устье речки, и тогда плясали краски. На пихтах фиолетовые, на березах киноварь, на траве желтизна, а на реке сплеталось черное, серое, желтое и красное.
Все шевелилось и жило в нашем шатре, хотя не было ветра и стояла тишина. От намокших пихт поднимался пар. Он не отовсюду вставал, лишь из нескольких мест по склону горы. Там он сочился волокнами ввысь между лапами деревьев, растекался у их вершин, и тогда вырастали облака — белые и розовые на фоне синих туч. Они медленно отрывались от склона и уплывали. И все начиналось снова.
Старик смотрел на них, а видел что-то другое. Он указывал согнутым пальцем на полянку под пихтами, вылавливал в памяти давнее, древнее. И в струях тумана не разберешь, куст ли стоит, или чум тунгуса курится мокрым дымком. (Старик называл эвенков по-старинному тунгусами.)
В те времена, когда дед старика был молодым, никого, кроме тунгуса, не видели эти пихты. Дед первым срубил тут зимовье и сдружился с тунгусом. А потом многим понравилось это место на стрелке речки и Ангары. Здесь стала деревня.
Небо бушевало закатным пламенем. Оно облило старика золотом, его истертый накомарник, закинутый на затылок, засветился, лицо стало совсем коричневым, словно сплетенным из высохших корневищ, и дрожащие неровные пальцы теребили бороду. Глаза его были далеко, и голос, тощий и тихий, звучал точно издали. Он волновался, но это волнение было подернуто давней пылью, и почувствовать его можно, а услышать нельзя.
Мысль старика была клочковатой, как старое одеяло, но каждый клочок по-своему цвел. Он говорил уже какие-то сказки, доставшиеся его деду от тунгуса. Будто вся жизнь — река. В ее верховьях живут еще не родившиеся люди. Но она течет через горы, и вот здесь, на берегу, где мы стоим, живут и охотятся те, кто появился на свет. А когда они умирают, то переселяются в низовья реки. И так вечно идет жизнь, и вечно течет река, и вечно по ней плывут люди с верховьев вниз.
Ангара молча слушала старика. К ее равнине овсяным зерном приросла лодочка. Там, в зерне, был внук, а здесь, на берегу, был дед. Река разделяла и связывала их.