Как все было - Страница 4
– Что это? – спрашивал я. – Твоя новая мантра?
Он хлопал глазами. Наверно, думал, что мантра – это такая модель автомобиля. «Олдсмобил Мантра».
– Да нет. Ты разве не помнишь? Это наш пятый «А». Старый Бифф Воукинс был у нас классным руководителем.
Но я не помню. Не желаю помнить. Воспоминание – это волевой акт. Так же, как и забвение. Мне кажется, я начисто искоренил из памяти мои первые восемнадцать лет, сделал из них безвредное пюре для детского питания. А каково было бы существовать под тяжестью всего этого? Первый велосипед, первые слезы, старый мишка с откусанным ухом. Это мало того что неэстетично, но еще и вредно. Если слишком хорошо помнить свое прошлое, начнешь еще, пожалуй, винить его за настоящее. Смотрите, что со мной делали, вот почему я такой, это не моя вина. Позвольте поправить вас: вина-то, вернее всего, как раз ваша. И увольте меня от подробностей.
Говорят, чем старее становишься, тем отчетливее вспоминаешь раннее детство. Одна из ловушек, поджидающих впереди, – месть старческим слабоумием. Кстати, я излагал вам мою теорию жизни? Жизнь подобна вторжению в Россию. Начало похода – блиц, блестят кивера, пляшут плюмажи, как переполошившийся курятник; лихой рывок вперед, воспетый в красноречивых донесениях, противник отступает; а затем долгий, унылый, изматывающий поход, сокращаются рационы, и в лицо летят первые снежинки. Противник сжигает Москву, и вы начинаете отход под натиском генерала Января, у которого ногти – ледяные сосульки. Горестная ретирада. Казачьи набеги. И кончается тем, что вы падаете, убитый из пушки мальчишкой-канониром при переправе через польскую речку, которой даже вообще нет на карте у вашего генерала.
Я не желаю стареть. Увольте меня от этого. Можете? Увы, даже вам это не под силу. Ну, так возьмите вот сигарету. Берите, берите, закуривайте. Не хотите – не надо, воля ваша. Дело вкуса.
2. Не одолжишь ли соверен?
СТЮАРТ: В каком-то смысле можно только удивляться, что «Эдвардиан» по-прежнему выходит, меня это скорее радует. Удивительно и что наша школа до сих пор существует. Когда в стране разделывались с классическими школами и вместо них устраивали единые средние, и местные школы второй ступени, и приготовительные колледжи, и всех смешивали со всеми, в то время как-то не нашлось, с кем слить школу Святого Эдварда, и нас не тронули. Так наша школа сохранилась, и вместе с ней сохранился и журнал выпускников. Первые годы после школы он меня не особенно занимал, но теперь, когда прошло – сколько? – наверно, лет пятнадцать, я встречаю много интересного среди того, что там пишут. Увидишь знакомую фамилию, и приходят разные воспоминания. Надо же, говоришь себе, вот уж никогда не думал, что Бейли будет управлять всеми операциями в Юго-Восточной Азии. Помню, его один раз спросили, какая главная культура экспортируется из Таиланда, а он ответил: транзисторные радиоприемники.
Оливер говорит, что он про школу ничего не помнит. Как он выражается, в этот колодец он может бросить камень и никогда не услышит всплеска. Я ему рассказываю, что интересного пишут в «Эдвардиане», но он только зевает и скучливым голосом переспрашивает: «Кто-кто?» Но я подозреваю, что он притворяется, а на самом деле ему интересно. Правда, своими воспоминаниями он не делится. Возможно, что в разговорах с посторонними людьми он делает вид, будто учился в более шикарной школе, вроде Итона. Это на него похоже. Я лично считаю, что какой ты есть, такой есть, и нечего прикидываться другим. А Оливер меня поправляет, он говорит, что человек таков, каким хочет казаться.
Мы довольно разные, Оливер и я, как вы уже, конечно, заметили. Многие даже удивляются, что мы дружим. Вслух не говорят, но я чувствую. Мол, мне здорово повезло, что у меня такой друг. Оливер производит на людей впечатление. У него хорошо подвешен язык, он бывал в дальних странах, владеет иностранными языками, разбирается в искусстве – и не как-нибудь, а всерьез, – и носит просторные костюмы, словно бы с чужого плеча, это мода такая, как утверждают знающие люди. У меня все не так. Я не всегда умею складно выразить то, что думаю, – кроме как на работе, понятное дело; я был в Европе и в Штатах, но в такие края, как Ниневия и Дальний Офир, не забирался; на искусство у меня почти совсем нет времени, хотя я, конечно, не против искусства (иной раз в машине послушаешь по радио хороший концерт; и во время отпуска, как все люди, могу прочесть книжку-другую); и я не уделяю особого внимания одежде, лишь бы прилично выглядеть на работе и удобно чувствовать себя дома. Но, по-моему, Оливеру нравится, что я такой, какой есть. Вздумай я подражать ему, все равно бы из этого ничего не вышло. Да, и потом, еще одна разница между нами: у меня есть кое-какие деньги, а у него вообще ничего, во всяком случае, ничего такого, что назвал бы деньгами человек, который деньгами занимается профессионально.
– Одолжи соверен, а?
Это были первые слова, которые он мне сказал. Мы с ним сидели в классе рядом. Нам было по пятнадцать. Мы уже две четверти проучились вместе, но друг с дружкой толком не общались, у каждого были свои приятели, и потом, в Сент-Эдвардсе учеников рассаживали по результатам экзаменов за прошедшую четверть, так что где уж мне было рассчитывать на место с ним рядом. Но, видно, я ту четверть окончил удачно, или он занимался спустя рукава, или и то, и другое, во всяком случае, нас посадили рядом, и Найджел, как он тогда себя называл, попросил у меня соверен.
– На что тебе?
– Какая колоссальная бестактность. Тебе-то какое дело?
– Ни один благоразумный финансист не выдаст кредита, если неизвестно его назначение, – ответил я, и на мой взгляд – вполне здраво, но Найджел почему-то рассмеялся. Бифф Воукинс за учительским столом поднял голову – был час самостоятельных занятий – и посмотрел на него вопросительно. Даже более чем вопросительно. Найджел еще сильнее расхохотался и сначала не мог выговорить ни слова в свое оправдание. А потом говорит:
– Прошу прощения, сэр. Я очень извиняюсь. Но Виктор Гюго иногда бывает так необыкновенно забавен.
И прямо зашелся от смеха. А я почувствовал себя ответственным за него.
После урока Найджел объяснил мне, что деньги ему нужны на покупку какой-то замечательной рубашки, которую он себе где-то присмотрел. Я поинтересовался ликвидным потенциалом товара на случай банкротства, что опять вызвало его смех. Но я сформулировал свои условия: пять простых процентов с капитала еженедельно и срок возврата – четыре недели, в противном случае процентная ставка удваивается. Он обозвал меня лихоимцем – я тогда впервые услышал это слово, возвратил мне через четыре недели один фунт и двадцать шиллингов, щеголял по выходным в новой рубахе, и с этого времени мы стали друзьями. Решили дружить, и дело с концом. В пятнадцать лет не обсуждают, дружить или не дружить, а просто становятся друзьями. Необратимый процесс. Некоторые удивлялись, и помню, мы тут немного подыгрывали. Найджел делал вид, будто относится ко мне свысока, а я притворялся, будто по глупости этого не замечаю; он стал еще больше умничать, а я прикидывался еще большим тупицей. Но мы-то знали, что это игра, мы были друзья.
И остались друзьями, даже несмотря на то, что он поступил в университет, а я нет, что он ездил в Ниневию и Дальний Офир, а я нет, что я получил постоянную работу в банке, а он перескакивал с одной временной работы на другую и кончил тем, что стал преподавать английский как иностранный в одной школе, что в переулке, как свернуть за угол с Эджуэр-роуд. Эта школа называется «имени Шекспира», там над входом неоновый британский флаг, он то зажигается, то гаснет, и Оливер говорит, что пошел туда работать из-за этого флага, ему нравится, как он все время мигает; но на самом деле он просто нуждается в заработке.
А потом появилась Джилиан, и нас стало трое.
Мы с Джил условились, что никому не расскажем, как мы познакомились. Говорим, что один мой сослуживец по фамилии Дженкинс повел меня после работы в винный погребок по соседству, и там оказалась его старая приятельница, а с нею ее знакомая. Это и была Джилиан, и мы с ней сразу вроде как приглянулись друг дружке и условились встретиться снова.