Как говорил старик Ольшанский... - Страница 22
— Это как у нас рекламные афиши на кинофильмы рисуют, — вставила надтреснутая плевательница.
— Да-да… Этот «Рекламфильм» еще и фамилии актеров искажает. Они молодого абхазского актера Заура Кове переиначили на З. Коваль, — заметил с легким кавказским акцентом старинный кинжал, висящий на ветхом персидском ковре.
— Да, — продолжал диван, — так к чему это я?.. Друг у меня есть давнишний, вместе во многих картинах снимались… Третьего дня сюда заходил «на людях показаться». Тогда еще большой концерт был. Так он там номера объявлял. Артистов приехало видимо-невидимо. Друг дружку и в лицо не знают. Ну, значит, спрашиваю я его: «Что, — спрашиваю, — у вас в концерте артист Емельянов делает?»
— Фамилия, — говорит, — знакомая. Это, — спрашивает, — какой же Емельянов?
— Да, — говорю, — который Макаренко в очках, в колонии с детишками-босяками…
— Не знаю, — говорит, — я во втором отделении не… это, не конферирую. Там другой программу ведет, пацан какой-то…
— Как же, — говорю, — так? Вы же, — говорю, — в одном концерте, в одном коллективе, так сказать…
— А что тут удивительного? — вмешался в разговор подсвечник. — Я знал многих артистов, которые в опере пели, а о чем опера-то и не знали… Вот свою партию знали, и выходить когда знали, и уходить… И все тут… Вот Федор Иванович Шаляпин так тот все оперы наизусть знал и любую партию, даже женскую, спеть мог.
— А у нас один певец был, так он за всю свою жизнь ни разу в своем родном театре на сцене не стоял. Он все время «Арию певца за сценой» исполнял, — вставила плевательница.
— А у нас один мим снимался. Мим — это который все без слов показывает. А у нас его рот никогда не закрывался. Как начнет говорить, как начнет… Все анекдоты рассказывал… Вся съемочная группа за животы держится. Снимать некогда было, от плана отстали…
— А у нас артист сымается, — вдруг раздалось из соседней декорации, — так у него, значит, так… Он, значит, утром в Москве, в поезде просынается и бегом бегит в театр, где он числится, на репетицию, потом на Шаболовку, в телевизор, потом — на радио, а вечером — снова в свой театр на спектакль, где он в последнем действии захвачен. Из театру, значит, — у такси, и на вокзал мчится. Утром уже в Киеве в поезде просынается. Его на вокзале ассистент с администратором встречают и до машины дойти помогают. Он первым делом на студии в медпункт направляется. Порошков наглотается, укол всобачит, костюм взденет, на гриме с закрытыми очами посидит, — и лишь тогда на съемочную площадку, как на эшафот, идет. Только съемка начинается, а он, бедный, пыжится — пыжится, а тексту не знает. У него в голове сумбур полный. Из всех слов, что за эти дни проговорил, все никак сейчас нужных выбрать не может… Я ему говорю… Вот ты, — говорю, — все время в поездах проводишь, тебя уже все проводники СССР знают… Ну, а спишь-то как? Высыпаешься? А он говорит: «Если у меня задолженность большая по сну, то тогда сплю хорошо…»
Наступила пауза. Диван зевнул.
— Ладно, братцы, будет на сегодня. Спать-отдыхать надо. Завтра опять переснимать нас будут. Говорят из Шостки новую партию пленки завезли. Дай-то Бог не бракованную…
Накрапывал дождик. Зунда Косой закрыл косяк за последним голубем, вышедшим из будки. Породистые птицы, нахохлившись, следили за Зундой, который проводил уборку их жилища.
К будке подошел дворник Курица и, увидев на приставленной лестнице Зунду, сказал:
— Вчера вечером прилетал твой вороной.
— Это не мой. У моего вороного в тухесе лопатка, — ответил Зунда.
— Ничего, прилетать… А подруга его где?
— Здесь в будке, на яйцах сидит.
— Пить будешь? — неожиданно спросил Курица.
— А есть что?
— Найдется, — сказал Курица. — Давай сэрвиз.
— Поднимайся.
Они чокнулись и выпили по стаканчику, каждый по-своему. Зунда швырнул его себе в горлянку, точно конверт в почтовый ящик, а Курица — мелкими глоточками, как говорится, с чувством, с толком…
— Эй, капитан, тебе помощник не нужен? — донесся снизу голос рыжего Джуни.
Зунда высунул голову из будки.
— Закусить есть? — спросила голова.
— Как в лучших домах Лондона.
— Тогда прошу в кают-компанию, сэр.
Джуня поднялся по лестнице, втиснул в дверь будки свое могучее тело, приветствуя Зунду и Курицу.
— О, какие гости!
— Ну… Где? — нетерпеливо спросил Курица.
— Момент, — сказал рыжий Джуня, извлекая из одного кармана широченных штанов бутылку, а из другого — объемистый сверток. В свертке оказался шоколадный лом.
— Привет от Марла Какса!
— Спырт? — косясь на бутылку спросил Курица.
— Ага.
— Живем, братцы!
— Наливай!..
— Зуня! Зуня! — вопил из окна второго этажа Фимка.
— Чего тебе? — высунулся из будки Зунда.
— Райкин по радио выступает!
— Вот блин!.. Хорошо, сейчас… Ребята, по-быстрому… А? Туда — и обратно… Не скиснет же…
— Пошли, — твердо решил Джуня. — Райкин — это святое!
Они быстро, как на пожар, бросились к парадному Зунды.
«Лизочка! Говорит Сема, здравствуй! У меня всего одна минута времени. Говорю быстро, ты запоминай. Пускаем новую турбину. Мама здорова. У Сони родилась девочка. Турбина получила хорошую оценку. Девочку назвали Таней…»
— …Что там за шум в приемной? Народ ждет? Ничего, подождут… Кто там еще? Боря? Какой Боря? Ах, Боря! Вот что, Боря, у меня совещание… Позвоните как-нибудь в другой раз… — звучал по радио голос Аркадия Райкина.
На лицах мужиков сияла улыбка…
Вилька, весь такой шикарный, в белой рубашке и начищенных башмаках шагал по Совской по дороге к Галкиному дому. Вообще-то в мире последнее время творилось что-то невероятное! Вилька вполне законно и привычно встречался с Галкой, а Борька Соловей с «принцессой» Жанной.
Боже, сколько же Вилька топтался у дома Галки, сколько с грустью и непередаваемой болью смотрел в сторону ее окон, сколько мук изведал на ежедневных школьных посиделках, видя только ее одну!..
Однажды, 7 ноября, в день ее рождения, почти всем классом собрались в доме Галки. Крутили бутылку, затем шли в маленькую комнату и там целовались. Кому с кем выпадет. И выпало же!!! Он впервые ее поцеловал. Он ощущал ее горячее дыхание, ее губы. Пахло чем-то очень вкусным, пахло молоком…
Они простаивали до глубокой ночи у ее дома на дощатом мостике, под которым журчал ручей, бегущий к ставку с квакающими лягушками, под свисающими косами старой ивы, — и целовались… Если шел дождь, то они забирались в сарай и под шум дождя, под раскаты грома он целовал ее лицо, глаза, губы…
Пролетающая ворона, сволочь, видевшая Наполеона и пожар Москвы, каркнула и ляпнула на Вилькину рубашку темной жидкой слизью…
Прошло много лет. Прошла почти половина жизни. Кем же стали дети старого двора?
Они стали юристами, инженерами, летчиками, режиссерами, известными спортсменами, модельерами, партийными работниками…
И жаль, что нет уже в живых старика Ольшанского, Мани и Миши Мирсаковых и многих наших соседей по двору… Глядя на солидных мужчин, бывших «бандитов и гицелей», старик Ольшанский непременно сказал бы:
— И кто бы мог подумать, что из них будут люди!..
Минуточку… Вы не очень торопитесь? Я вас не задержу надолго. Вот, послушайте, я вам кое-что прочитаю… Это — Ийхок-Лейбуш Перец… Минуточку… Только очки нацеплю… Вот это место:
— …Я верю, факир, у каждого человека есть своя вера; это нить, которой боги привязывают нас к жизни! Я верю, что придет время настоящих людей с твердым позвоночником, людей, которые не захотят и не смогут сгибаться… Я хочу дожить до этого времени.
— Ты хочешь жить так долго?
— Нет… За будущее счастье я бы так дорого не стал платить… Я хочу уснуть и спать до той поры! Ты можешь это.