К вечеру дождь - Страница 37
Я смотрю на его лицо, на руки, на улыбку опять. Да, думаю я, жить можно везде. Если имеешь руки и лицо, можно жить.
— А что же, — спрашиваю я, — у вашего сына искривление позвоночника?
— Да… Тут ребра короткие на вот столько, — показывает пальцами на сколько. — Если нарисовать, — с заминкой, но выговаривает все-таки он, — буква S получается.
— А как же это вышло-то? — спрашиваю.
— Он маленький быль, дифтерит болел, укол сделали. Голова заболеля, ему еще два укола, у него и стало.
Ясно, думаю я. Как обычно, никто не знает почему. А он, этот армянский мужик, фантазирует, как фантазируют все простые люди. «Укол, дифтерит…»
— Мне тут не нравится, — будто вновь расслыша мои не совсем лестные для него мысли, произносит он, — пьют много.
Я сразу вспоминаю «Стук монотонных колес…» и молча киваю с согласием головой. В самом деле, пьют у нас много. Никуда, дескать, не денешься, и факт этот приходится с прискорбием признать.
— У нас так, — поясняет свою мысль он. — Собираемся выпить — мы покушать покупаем. Так? Мы пьем, мы кушаем. А тут? На голодный желудок пьет. Он не кушает, ему пьяным хочется быть. У нас не так. У нас кто выпил, тот с глаз уходит, ему стыдно. А тут со мной работает — одиннадцать часов, бежит магазин. Мужчины работать не могут у вас.
В принципе я почти согласен с таким вот категорическим заявлением, однако все же мне обидно. И я немного молчу. И тогда он переводит разговор на продукты. Мы выясняем помаленьку, что лучше здесь у нас, в Сибири, а что у них в Армении. Оказывается, к обоюдному удовольствию и как бы дружескому соглашению, что-то лучше у нас, а что-то у них.
Потом опять он, видимо, вспоминает, как не умеют у нас пить, и вздыхает:
— Мне трудно здесь. Человек на родине должен жить.
Потом молчит и продолжает снова:
— Сначала длинная операция нужна. Вдоль всего позвоночника. Потом поперек и в гипсовой маечке пять месяцев ходить. А потом будем приезжать на контроль. Ему этот поставят, «де-страк-тор…» — Слово, такое для него важное, он выговаривает правильно, хотя и медленнее других.
— Вчера у него день рождения быль. Четырнадцать лет. Я парикмахера привель. Волосы вот такие отросли. — Он проводит коротким пальцем по плечу. — А тебя как зовут?
Я называюсь.
— А меня Гурген Хачатурович. Можно Григорий — трудно выговаривать.
Я говорю, что нет, не трудно. Гурген Хачатурович.
Он желает мне спокойного дежурства и спокойной ночи. Он уходит, аккуратно и тихо закрыв за собою дверь.
У Мериме, которого я нарочно помянул в начале рассказа, есть новелла «Маттео Фальконе». Контрабандист Маттео Фальконе убивает сына, четырнадцатилетнего Фортунато, оказавшегося предателем. Корыстным предателем, за часы на серебряной цепочке выдавшим живого человека. И когда Гурген Хачатурович ушел, я вспомнил про Маттео. А что, подумал я, если бы Фортунато не сделался предателем, а сам попал бы в беду? Конечно, конечно же, Маттео спас бы его, попади он хоть к дракону в зубы. И вот тебе дракон — болезнь, и вот тебе четырнадцатилетний армянский мальчик Фортунато.
Потом у меня были еще дежурства, и Гурген Хачатурович еще ко мне заходил. Мы разговаривали, и я узнавал про него все больше И чем больше узнавал, тем больше он мне нравился.
Нравилась, например, его деликатность.
— Может, тебе работать нада, Волёдя? Я пойду, старуха обед должна принести.
Я узнал про него, что в 44 году его призвали в армию. Что воевал он в пехоте, стрелком, и что ранен не был ни разу. И что после войны он служил дальше, потому что замены им, молодым ребятам, пришедшим на войну в два последние ее года, замены им не было. Не подросла она. Они сами этой заменою и были, только вышли на нее за два года до срока. И теперь были и теми, кто заменял, и теми — кого. И он служил дальше, учился в школе сержантов и был старшиной в той армии, которой командовал генерал Чуйков. Он рассказывает мне про Чуйкова, как хоронили того на Мамаевом кургане, хотя он и из Московской области; но что «он так пожелал». Рассказывает про Жукова, случаи из фронтовой и послефронтовой их жизни, и черные его глаза сияют и живут, и мне завидно.
— Я книгу читал, — говорит он, — «Ошибки Гитлера» называется. Там написано: Гитлер дурак быль. Я служил Германия, смотрель: чего ему нада было? Всё у них было. И в городе, и в деревне. Хлеба было мало. Дали бы им хлеба.
У него есть старшая дочь, а от нее два внука. Есть еще два сына, и у каждого тоже по внуку. Но их, двух последних, Гурген Хачатурович не видел. Вот из-за этой затянувшейся к нам в Сибирь поездки своей. Недавно сыновья прислали письмо, и в нем фотографии этих внуков. «Смотрим с женой…» — кивает Гурген Хачатурович, держа маленькую ладонь на вытянутой руке. Показывает, будто на ладони у него фотография, а он на нее с сожалением любуется. Внуки, дескать, там, далеко, а он здесь. И в голосе его усмешка над такою своею судьбой.
Иногда я вижу их вдвоем. Красивая полная армянка проходит по двору в белом халате сиделки и, завидев мужа, стукающего молотком по листовому железу на импровизированном верстаке у лечебного корпуса (он гнет трубы для водостока), радуется и улыбается на него, на своего Гургена, как молодая. И берет Гургена Хачатуровича под руку, и они идут вместе, две залетные южные птицы, а на пиджаке, который из уважения к окружающим набрасывает он, чтоб не идти в одной рабочей рубахе по двору, на пиджаке его несколько соединенных орденских планочек. Это они шествуют обедать к себе в подвал, знаю я уже. Гурген Хачатурович и его жена.
— Надоело! — пожаловался он как-то.
— А чего же вы не уедете? — спросил я то, что давно уж мне хотелось спросить. — Ведь лежат же другие…
— Нет, это нельзя, — смотрит он мне в глаза. — Он (сын) один без нас не проживет. Жена за ним ухаживает. Ему пять месяцев в гипсовой майке лежать. Жена и он без меня не смогут. Он больничное плохо ест, малчик, он худенький у нас. Болель.
И робко улыбаясь, он объясняет мне, что уже скоро — в четверг на будущей неделе, будет его мальчику вторая операция, и мальчик будет лежать в гипсовой маечке, а потом (я уж это знаю, но молчу) они будут приезжать на контроль, а там дело «к концу пойдет», останется одна лишь последняя операция. Легкая, дестрактор только снять. А в четверг, говорит он, улыбаясь, «будем уже знать». Под гору дело пойдет.
Да, да, думаю я, если у сына искривление позвоночника, бог дает ему отца, который это искривление ему выправит. В буквальном даже почти смысле. И приведись мне ставить фильм про Маттео Фальконе, приведись раздумывать, каким он, Маттео, должен выглядеть, я пригласил бы актера (если бы он нашелся, конечно) вот с такими же черными, твердо-благожелательными глазами, и я велел бы остричь его под наш под послевоенный полубокс.
— Пойду чаю попью, — говорит мне мой Маттео из Армении в очередной свой ночной визит, — пойду газеты почитаю и спать буду.
И улыбается, улыбается мне.
А про рыженькую девочку я потом узнал все-таки. Узнал, кого она ждала. Через несколько дней, на другом своем дежурстве, я увидел, как они идут втроем: рыженькая, рядом толстая и некрасивая девушка в очках, а третьим мальчик лет четырнадцати или пятнадцати. И рыженькая с мальчиком улыбаются друг другу через голову толстой, и я понимаю, что ошибся с предположительным возрастом девочки. Ей тоже, наверное, лет четырнадцать. Она просто девчонка, а он ее мальчишка. Ведь девочки в этом возрасте выглядят старше. А толстая компаньонка взята, видно, для непривлечения внимания и от общего ситуационного неудобства. И разглядывая теперь мальчика, я думаю: а не мой ли то Фортунато, которому скоро предстоит перенести еще одну («поперек») операцию, а после долго лежать в «гипсовой маечке». Разглядываю, какой он застенчивый и вместе радующийся и какой в глазах его тот же, что и у девочки, блеск близости счастья и ожидания, который не перепутаешь ни с чем другим. И хотя мальчик смуглый и красивый, я уже понимаю, что это не Фортунато. Того не выпустят сейчас гулять — а ну да простудится еще перед операцией? Это скорее наш русский, только смуглый от рождения пацан, сибиряк. И я смотрю на него и (как водится) думаю: а кем он вырастет, этот наш русский мальчик, каким? И вспоминаю золотые слова Гургена Хачатуровича, моего ночного гостя: «Мужчина, если он не кушаль, стакан в руки не берет!» Ну что ж, как говорится, поживем — увидим.