К вечеру дождь - Страница 34
На девятнадцатый этаж.
Поднимаемся на лифте, и Маша завидует:
— Во понастроили! Вот мне бы в таком!
Но она, конечно, в любом бы согласилась — и в старом, и в новом.
Ничего, ничего, думаю я, вот погоди, буду заведующим, и тут же себя останавливаю: «Каким заведующим?» И понимаю, что так пока ничего и не решил, хотя ответ давать надо скоро уже, часа через три.
— А что, Маша, — говорю, — как ты относишься, например, к заведующим филиалами?
— А-а… — говорит Маша, — я их не понимаю. Сидят там, ругаются. Скучно ж.
На девятнадцатом этаже нас ждет дежурная.
— Здравствуйте! Идите, пожалуйста, за мной.
В полутемной комнате (одноместный гостиничный номер, и горит ночник) на деревянной кровати лежал мужчина лет пятидесяти, седоватый, но с простым лицом, кажется, даже с брюшкам, и смотрел, смотрел мне навстречу…
Маша открыла сумку, тут нам слов не надо, таблетку ему под язык, и набирает шприц, а я разговариваю — в таких случаях это тоже терапия.
Да, он в командировке, семья за тыщу отсюда километров, два сына и жена, и раньше, нет, никогда не бывало такого, и нет, нет, вчера не выпивал, вообще редко выпивает, и не курит, читал весь вечер книгу, — вот… «Детские годы Багрова внука», очень хорошая книга.
Спускаемся мы пешком. Не помню, почему мы решили пешком, — идем, молчим, а я себе думаю: вот один, в темной лежит комнате, в чужом городе, и этот страх, пресловутый, стенокардический страх смерти, — а?
Внизу я снова поднимаю голову и гляжу: горит его окно или нет, и решаю про себя: никуда я без Томки больше не поеду. Умирать, может, и не так страшно, а вот одному перед смертью, чтобы и руки не было чьей тронуть, — ужас!
И Маша моя шла грустная, про мужа, поди, своего…
А в глазах уже тяжесть, горячий будто песочек, и неохота уже работать, а охота домой. Спать охота.
Едем на станцию, а по дороге получаем еще вызов, не сложный, впрочем, как потом оказывается.
Еще мне нравятся стихи Блока: «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…» Вообще, лучше Блока после Пушкина поэта, я считаю, не было. А завтра опять пойду в кино. В понедельник картину меняют, и что-то там теперь дадут?..
А помните, я говорил про мальчика, ну, — на полотенце?!
Так вот: мальчик тот остался жив. И я всегда это помню — жив. Приехал лысый дядька на белой машине и спас его. Ага. А мне самому тогда столько же было, как тому мальчику. И еще потом в девятом классе я все рисовал за своей последней партой — ночь, Город, два желтых столбика от фар, а над ними красный этот крестик, а в свете фар: деревья, тополя, заборы… Едет, мол, спешит «скорая» к вам на помощь. И будет, и спасет, не сомневайтесь!.. И в общем-то, в конечном счете, все так оно и есть. Не надо, в самом деле, сомневаться. Ведь с мальчиком-то тем, на полотенце, мы же в одной жизни сейчас живем, параллельно!
ВЫЗОВ 14-й
— Как там у нас со шприцами, Маша?
— Плохо, — отвечает Маша, — разве на один вызов еще. — Лицо у нее уставшее, серенькое, и видно, без косметики-то, какая она уже пожившая, в общем, женщина.
И дядя Федя оброс за эти сутки серебряной щетиной и глядит хмуро, устал и он, конечно, как собака.
Мы отработали почти сутки. Осталось сорок три минуты.
Радирую диспетчеру: Галка, может, на смену можно?
Нет! Дает вызов. Улица Лазаретная, дом три. На улице упал мужчина. Это вся информация.
Дядя Федя бурчит. Какую-то улицу перекопали, прямо нельзя, надо в объезд, а там знак, а утром еще подморозило, гололед, не очень-то и объедешь.
Гололед… Задние колеса прокручиваются, и мы напрягаем животы, стараясь помочь машине. Пытаемся заехать на Лазаретную с одной, с другой стороны, но ничего у нас не получается. Под мокрым снегом лед. Машину крутит и заносит на поворотах. Мы с Машей выскакиваем на дорогу и толкаем, толкаем наш заляпанный фургончик. Наконец, с третьей, кажется, попытки, заезжаем на нужную улицу.
Вдалеке, за два-три квартала, видна толпа. Дядя Федя глядит на меня: «Ну, вот…»
Случилось! Я и сам вижу — случилось.
Первым бежит к нам молодой мужик в телогрейке. Бежит навстречу машине и стучит пальцем по своим ручным часам.
…На тротуаре, укрытый самодельными цветными половиками, лежал труп. На застывшей руке медленно, медленно таяли снежинки. «Он мертвый», — после ненужного осмотра сказал я, не зная кому. «Сволочи!» — раздался сзади тихий, но явственный мне мужской голос. «Сволочи, сволочи…» — повторил я, не вдумываясь, про кого это. А потом ко мне подскочил высокий пучеглазый парень: «Я тебе сейчас!..» — и вперед вышла Маша и встала между нами.
А после мы сидели в машине, а вокруг стояли люди, и нам было слышно, что они говорят.
— Вот, если б приехали вовремя, сделали бы укол, он был бы жив… а они там сидят, спирт пьют!..
— В газету надо написать.
— Все равно! Он оправдается. Вон, видишь, опять звонит. Оправдается. Они, такие, всегда правы.
И еще много было разговоров. Мы успокоились, и скоро я заметил, что говорят всего три-четыре человека. А еще через какое-то время и у нас, как водится, появились защитники.
Мы сидели в машине и ждали прибытия милиции.
Толпа вокруг нас редела.
На тротуаре под половиками лежал труп неизвестного мужчины. Через стекла мне было видно, как его заносит снегом.
Я снова вызвал диспетчера.
— Галка! Ты еще не сменилась? Галя, передай, пожалуйста, Ирине Семеновне, что я отказался… Да, да, она знает, от чего. Ну, всё, Галка. Всё.
ЖИЗНЕННЫЙ ПРОМАХ ГЫЗНИКОВА
Живешь, как живется, натуре следуешь, вещи понимаешь, как привык, живешь как все, как по крайней мере кажется тебе, все, большинство, и вдруг — бац! — обнаруживается, ты — замечательный энтузиаст, подвижник, опорная чего-то там фигура. А? Каково? Либо иное, наоборот. Бац! — а ты уж очутился вор, затаившийся до поры эгоист-злодей.
Полноте, скажете вы, да уж возможно ль такое?
Мы столкнулись у входа в отделение, и он поинтересовался вежливо, не я ли буду я?
Да, ответил я, я это я, а вы не Кукиньш ли? (Кое-что мне было уже известно об этом бодром старичке, работавшем когда-то в нашей больнице стоматологом.)
— Да-да, — хлопнул он раз и еще раз безресничными грифьими веками, — моя фамилия Кукиньш, я на пенсии, но и я, гм, я тоже в прошлом хирург!
И то, что в прошлом вообще-то стоматолог он вот так с ходу и «переквалифицировался», было как-то подозрительно, неприятно немного.
Впоследствии ко мне в палату положили его дочь, и сделалось ясно, зачем это он прилгнул; хотя ну ведь и что все-таки, правда же?
По занятости мне редко удавалось торжествовать праздники в нашем красном уголке, а Кукиньш, говорили, на всех собраниях присутствовал как штык. Отчего, не знаю, но они дружились с нашим главным врачом, и когда ветеран Кукиньш заползал на трибунку, мы, медперсонал, ориентировочно угадывали зачем. Речь шла обыкновенно, как в далекие трудные времена старался Кукиньш для общества, как, если уж напрямик, то и другие не сидели, конечно, сложа руки, а подтягивались, глядя на подобный пример, но что пусть и не во всем и не по всему сегодня порядок, он-то, Кукиньш, — неисправимый оптимист. Эстафету есть, есть кому подхватить! И, светоносно улыбаясь, Кукиньш скашивал грифьи с подхлопом глазки на нашего главного, а тот — ну что поделаешь со скромными-то людьми! — как раз в сей час и минуту случайно заговаривал с кем-нито из рядом высокосидящих.
Не мы одни, подначальные, а вся суровая наша приокраина нутром чуяла, что за гусь за лапчатый Главный и что за палочка-то ухвачена им лет уж с так пятнадцать назад. Да вот вырвать, выбить ее, пойди-ка спробуй! Из облздравотдела, а то и повыше откуда, удерживала его на плаву чья-то, как любили тут усилить, в о л о с а т а я рука. Лапа, иным словом. Помимо ж прочего, он сам, не будь дурак, то и дело не плошал. «Не слыхали? — приобщенно обронивал где-нибудь на субботнике возле собравшихся. — Знакомы с последним распоряжением обкома партии?» И собранно, хмуролобо перехватывал лопату повыше за черенок.