К отцу своему, к жнецам - Страница 7
Но спросят: почему ты только и говоришь о случайности? разве не может быть плодом чьего-то замысла это удивительное повторение, которое ты восхваляешь как местную диковинку и к которому прилагаешь всякие басни? – Пусть так: возьми же повара, возьми любого в этом многолюдном замке, на кого падет твой выбор; возьми его от колодца, из часовни, со стены, из кладовой, с псарни, отовсюду, где ни застанешь; спящего ли, бодрствующего, стоящего на молитве, вкушающего хлеб – оторви его от любого занятия. Пусть он найдет возможность и за рыбой тайком спуститься, и – хуже того – перстень украсть из покоя, охраняемого паче прочих, пусть он будет и достаточно счастлив для того, чтобы ночью на чтимом пороге бросить свою ношу и уйти прочь, никому на глаза не попавшись: за всем тем ни одному из них ни случай не дал, ни ты не дашь, пусть и захочешь, прочесть книги, в коих повествуется о Поликрате, и уразуметь их; невежество делает их невинными; незнание делает их слугами Фортуны. Некому здесь сознаться в таком зле, о котором ты хочешь слышать; ни одного нет, чья развращенность могла бы действовать такими орудиями; разве что принимать в расчет – пустое дело и тщетное – того гистриона, который приходит иногда в наш замок со своей свитою и, кажется, доныне здесь, если не ушел вчера или третьего дня.
13
Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – благоденства в Творце всякого благоденства
Вот, барс вышел от пустыни, бодрствует над нашими градами, настигая всякого выходящего из стен. Хочешь, пойди ему навстречу, говори с ним ласково, расточи перед ним свое добро, жизнь свою рассыпь перед ним: он ведь нрава своего, как пестроты, пременить не может. Что сделать против этого душегубца? Послушай, что Апостол заповедает: «Мы слышим, что некоторые у вас ходят бесчинно, ничего не делая, но любопытствуя» и от чужих трудов в безделье питаясь: «таковых извещаем и заклинаем в Господе Иисусе Христе», дабы не в пересудах, не в ропоте, не в насмешках, не в припевках, но «в безмолвии работая, ели свой хлеб». Отвори слух речам апостольским, затвори дверь для тех, кто с одеждою и лицо с себя совлекает, чьи ухватки переменяются подобно луне, изгони мимов, гистрионов, насмешников, плясунов; иждивай хлеб твой при гробе праведного и не ешь с грешниками; благотвори смиренному и не давай нечестивому, да не станет сильнее тебя:
Но, скажут, что дурного, если я за трапезой услаждаю слух музыкой и пением, как подобает человеку, а не забиваюсь в темноту, как волк со своей добычей? припомнят к случаю и Эпикура, сказавшего: «Сперва смотри, с кем ешь, а потом – что ешь», прибавят к этому и Амфиона с Орфеем, смягчивших грубые и почти зверские нравы древнего племени и давших людям добродетель любезной общительности, и всех Камен приведут в свидетели своего доброго намерения. Что скажем на такое возражение? что не в корчме надобно находить себе товарищей и не за столом их испытывать? что твои благодеяния, коими ты так гордишься, тебе же первому погубят душу, если ты заливаешь ими этот род людей, ни стыдом, ни страхом не заграждаемый от пороков, ничем не полезный нуждам людским? Впрочем, на что, блаженный муж, я пишу это тебе, сказавшему: «Одно и то же – давать гистрионам и жертвовать демонам, если даешь ему как гистриону, не как человеку». Не с ними ли скитаются слухи, не через них ли действуют искательства честолюбия? Ведь этот род людей все тайны господские знает. Всегда вокруг большого двора вьются гаеры, прачки, зернщики, кондиторы, пирожники, мимы, брадобреи,
у них все новости, все предположения, все тайны, ко всем они применяются: в одном гистрионе целая толпа, «с собою любого к нам он приносит»: за новое платье, за марку серебра будет и ритором, будет и геометром, и магом, и медиком; прибавь за трудность – будет и честным человеком. Люди, любящие их остроумие за разнузданность, поощряют их упражняться в разнузданности; пока пороки приносят им пропитание, они пестуют их в себе и прилежно следят, чтобы те, чего доброго, не завяли. Если начнет его палить печень, он не побоится никакой дерзости, жалея, что не даны ему крылья идалийской голубицы, чтобы проникнуть, куда не дозволено, и увидеть, что запрещено. Он умело выберет, о чем спеть женщине, чтобы взволновать ей сердце: начнет рассказывать о сладостном зле, коим земля тяготится и снедаются вышние, которое зыблет Тартар и Ахеронт заставляет кипеть: споет о Сцилле, как она, влюбившись во врага, предает родителя и шлет со стрелою письмо к возлюбленному, с какой стороны можно без опаски вторгнуться в их замок: вот она стоит на стене и, чтобы не осталось незамеченным ее послание, окунает стрелу в пурпур; споет и о Парисе, дурно отплатившем за гостеприимство: вот он вином на скатерти выводит Елене немые признанья; споет и о кипрской Мирре, и о других посрамлениях рода человеческого, и под конец прибавит с важным видом: «Все мы любви подвластны; суровая это госпожа, но для тех, кто верен ей, без меры щедрая». Он, толкаясь между людей, о многом слышал; ему хватит памяти, чтобы вспомнить о самосском перстне, и бесстыдства, чтобы вложить его в новую утробу. Посмотри, не заблуждаюсь ли я? Вот, он берет украденный перстень, который означает любовь, как в Песни: «Положи меня как печать на сердце твое», то есть в любви ко мне утверди ум твой. Он берет рыбу, под которою понимается человек, преданный мирским заботам, как у Давида: «Птиц небесных и рыб морских». Чрево же, в которое он вкладывает перстень, означает память, как говорится в псалме: «от сокровенных Твоих наполнилось чрево их» или как говорит Иов: «от чрева его исторгнет их Бог», ибо Бог отнимет от памяти нечестивца священные слова, которые тот не захотел соблюсти; или же оно означает ум человека, сообразно чему сказано: «испытующий все тайны утробы». Не слышим ли мы это так ясно, как слышали многое иное? и кто другой мог сказать это?
14
Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Видел я сегодня этого человека, о котором писал тебе в прошлом письме, на которого обратил свои подозрения и негодования. Трудно было его отыскать: ведь люди этого рода, когда не ломаются перед твоими глазами, словно невидимы делаются, низостью ремесла укрытые от людского внимания. Расспросив слуг, я нашел его: в отдаленном углу башни, уже неделю он не встает с соломы, то в жар, то в холод жесточайше бросаемый, мучимый лихорадкою во всех волокнах своей утробы. Госпожа наказала за ним ухаживать, ибо сам он и пальцем своим не владеет. Холод дорожный виною, что он явился к нам в замок уже недужным, а здесь, у огня, болезнь воцарилась во всем его составе; его товарищи, лишенные вожатая, ушли дожидаться его в деревне, не имея уверенности, что он придет, так плох он казался: нет прежней красоты, ни ловкости, лицо восковое, глаза отворяются трудно, как врата медные, речь обрывистая и еле слышная. Я заговорил с ним и нашел в нем то, что найти труднее, чем гистриона в замке: сокрушение искреннее и уязвление сердца. Он мыслит о грядущем воздаянии, и страх его сотрясает, соединясь с болезнию; однако ум, ничего доселе не знавший, кроме телесного, ничто иное не находивший в помышлениях, кроме привычных ему вещей зримых, плохо идет к духовному, ибо стопы его из глины. Силясь узреть незримое, он ничего не встречает, кроме образов вещей зримых; вожделея взирать на бестелесное, он грезит лишь обличьями вещей телесных. Что же ему совершить, к чему обратиться? Не предпочтительнее ли хоть как-то помышлять истинные блага и хотя бы воображаемой красой побуждать дух к ним стремиться, нежели укоренять помышление в обманчивых благах? Как мог, я выправил его помыслы и подал ему утешение, а кроме того, я думаю, что телесное здравие к нему вернется; молюсь, вернулось бы и душевное, чтобы он не спускался за товарищами своими, а впрочем, о том покамест судить рано. Стыдно говорить, но, очистив его от моих же обвинений, я обхожу думою весь замок в поисках другого, кто мог бы представить нам самосскую историю о перстне, если следует думать, что ученость здесь соединилась с дерзостью, чтобы не дать места случайности.