Изломанный аршин - Страница 94
Да, такая встреча может никогда не состояться: вероятность близка к нулю; слишком много людей, слишком много соблазнов и нелепых препятствий (одни сословные предрассудки чего стоят!), — слишком долго ждать.
Но если такие две половинки одной души всё-таки встретились, нашли друг дружку здесь, на земле (его зовут, допустим, Антиох, он служит в одном из петербургских департаментов; а она — самодеятельная артистка, дочь иностранного шарлатана, Адельгейда), — что им делать, как вы думаете? Неужели проблема только в том, чтобы одна половинка нашла в себе силы перепрыгнуть социальную пропасть, после чего увлекла бы другую, например, в шалаш (где она будет постепенно разгораться всё боле, боле)?
Какая пошлость, говорит (точнее, восклицает) Николай Полевой. Всё главное с ними обоими уже случилось: они не только повстречались, но и сумели опознать друг дружку. С этой минуты окружающая (мнимая, вообще-то) реальность теряет для них всякий смысл (соответственно люди этой окружающей реальности воспринимают их как психбольных); всё, что им теперь нужно, — это никогда не расставаться; разлучить их — и то, конечно, на время — может только смерть. А поскольку организм не предназначен для таких нагрузок, как испытываемое ими счастье, то смерть неизбежно и наступает: один (одна) умирает оттого, что сердце не выдерживает его присутствия, другой — следом — оттого, что её не стало. Абсолютно неизбежный, единственно возможный, единственный не пошлый финал.
Смейтесь, смейтесь. А по этой модели строили свою судьбу (и подвергались последствиям) живые люди. Загляните в переписку Герцена с Н. А. Захарьиной; в историю этой любви, расцветшей на бумаге.
Он — ей в сентябре 36-го из Вятки:
«...Я знаю твою душу: она выше земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел — моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живёшь во мне, ты — я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, — более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, <не> говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, — чего же более?..
<…> Ничего более теперь не напишу, прощай, моё другое я; нет, не другое я, а то же самое. Мы врозь не составляем я, а только вместе. Прощай, свет моей жизни…
Ежели ты не читала “Мечты и жизнь” Полевого, то попроси, чтобы Егор Ив<анович> достал их тебе; там три повести: “Блаженство безумия”, “Эмма” и “Живописец”, и все три хороши, очень хороши...»
Она — ему из Москвы в марте 37-го:
«Читая “Живописца” Полевого, мне вдруг представился ты, с твоей необъятной душою, недосягаемой любовью, ты поэт, художник в душе, более, чем Аркадий, выше, непостижимее его, и я — Веринька!.. Да, Аркадий увлёкся мечтою, он думал, что душа её родная его, и любил, и как любил!
…Когда он сказал это убийственное “она не понимает!” — заныло, сжалось моё сердце, так страшно стало за тебя, так страшно, — я задрожала, оставила книгу и так рада, рада была, что полились слёзы. О, если б я несчастьем моим, моим вечным страданьем, беспрерывною смертью могла бы принесть тебе благо, тогда б я знала, что я что-нибудь есть для тебя, сделала для тебя, а то ни одной жертвы, ни одной раны за любовь к тебе!»
Он — ей в ответ:
«Зачем же тебе пришла в голову такая нелепая мысль, когда ты читала “Живописец”? Ты Веренька. Ха-ха-ха, это из рук вон. Ты, перед душою которой я повергался во прах, молился, — ты сравниваешь себя с обыкновенной девочкой. Нет, тот, кто избрал так друга <друг — естественно, Огарёв>, не ошибся и в выборе Её… Как будто я вас сам избрал. Не Господь ли привёл вас ко мне и меня к вам?
Прощай. Светло на душе!»
Он же — ей же:
«…А ты сравнивала себя с Веренькой Полевого — и через несколько дней сердилась на меня, что я сказал, что ты прибавила мне чистоты твоей небесной фантазии. Будто ты не знаешь, как сходны, созвучны наши думы. Я знаю, что ты меня любишь со всеми недостатками, словом, так, как я есть, — так любит Огарев меня, и, признаюсь, я не могу полной дружбой платить тем, которые любят мои таланты, а не меня самого; чтоб любить достоинство, на это еще нет нужды быть другом, на это надобно одно только уменье оценить. Но при всём том, ты не можешь знать многих недостатков и пороков во мне и, сверх того, как естественно тому, что мы любим, придать ещё и еще достоинство. Я себя, напр<имер>, никогда не сравнивал с Phoebus de Chateaupers (в “Notre Dame de Paris”), а ты не побоялась унизить себя до Вереньки. Кто прав, mademoiselle?? Верь же, верь, мой ангел, что мой выбор, т. е. выбор провидения, был не ошибочен; ты — всё, что требовала моя душа, всё и ещё более, нежели я требовал…»
Он же — ей же в январе 38-го из Владимира:
«…Наташа, милая Наташа! Как полна и как изящна наша жизнь! Кому нам позавидовать? — Да, мы много страдали, много будем страдать, а как награждены. Нельзя в иную минуту не изнемочь, иногда невольно ропот сорвётся с уст; но когда я начну повторять (не памятью, а душою) свою жизнь… нет, подобной я не знаю. Я создал Наталию, да, я принимаю долю создания, я велик. Но и ты, Наталия, создала долю Александра — ты велика. Часто приходит мне в голову твоё замечание, как всё, что пишут о любви, далеко от нашей любви, не платонической, а христианской, исполненной молитвы и религии. Иногда касаются нашей любви, помнишь Антиоха у Полевого, есть и у Шиллера — но уж всегда под гнётом громовой тучи — а может, и над нами туча. И казнь из Твоих рук приму, целуя её...»
Она — ему в январе 38-го:
«Всё охотно читаю я, всё хорошее, как скоро о любви — мимо, мимо. Редко мелькнёт черта нашей любви, вот Антиох, живописец, блаженство безумия…»
Вот и у Блока с Менделеевой...
28
Советская наука о литературе.
29
Куда все подевались? В истории прописан из всех один: Сергей, сын дочери Н. А. — Екатерины, в замужестве — Дегаевой. Сергей Дегаев (1857–1921) — тот самый, член исполкома «Народной воли», агент жандармского полковника Судейкина, его сообщник (запутавшись, кто из них чей агент, они оба, кажется, сошли с ума: собирались ликвидировать и рев. подполье, и авг. фамилию, чтобы править империей вдвоём), его убийца. В 1884 году смылся в Южную Америку, в 1900-х перебрался в САСШ. Окончил (приняв имя: Александер Пэлл) университет штата Южная Дакота, стал профессором и деканом математического факультета. Там его небось помнят. Небось и портрет в актовом зале висит.
30
На латыни-то поле — campus, а campo — по-итальянски. Но дело в том, что один редактор газеты (из старых большевиков) — якобы сказал одному юному рабкору из школьников (году так в 1925-м, в городе Твери):
«— Ну что ж, писать можешь. Получается. Чаще пиши. Но это самое гм... гм... Это брось. “Рыночная площадь утопает в весенней грязи. Б. Овод”... Чушь... А как фамилия? Кампов? Это что же за фамилия? Латинская какая-то. Не попович, случайно?
— Отец был юрист, дед учитель, а прадед действительно поп.
— Гм... гм... Ясно. Это раньше по окончании семинарий кандидатам на поповские должности семинарское начальство всякие заковыристые фамилии придумывало. Была даже фамилия Поморюякопосухуходящинский... В питерских газетах писали. Я сам фельетон на эту тему набирал. Гм... гм... Кампо, кажется, по-латински поле. Вот что, подписывайся-ка ты, друг мой милый, — Полевой. А? Как? Полевой! Чем плохо!