Изломанный аршин - Страница 68

Изменить размер шрифта:

Этого Пушкин точно не вынесет. В раздражении неизбежно допустит промах — то есть очередное прямое попадание в огромную неприкосновенную мишень. А ей, мишени, только того и надо. Она, мишень, уж будьте уверены, позаботится о том, чтобы на этот раз её царапину или вмятину вменили ему по полной.

Короче, век «Современника» измерен. Нелепо было и затевать его после «Выздоровления Лукулла». Вы полагаете, что сознательно идёте на риск отвратительных унижений (в номерах служить, — с гадливой тоской покорно повторяете вы за советским убитым писателем, — подол заворотить); но если вы на ножах с бригадиром — это уже не риск, а просто так и знайте: вы погибли; вам вообще нельзя было соваться в эти номера.

Мотылёк, атакуя лампу, чувствует себя, возможно, истребителем. Игрок, преследующий воображаемое числительное, пылает эйфорией боя. За 376 тысяч р. инженер Германн пошёл бы, не раздумывая, в альфонсы к восьмидесятисемилетней, но раз время не терпит (в первую же ночь она шифр сейфа фиг выдаст, — а что если на вторую вдруг перекинется?) — шантаж предпочтительней; скорей — значит практичней; благоразумней. Когда мы галлюцинируем, нам нет преград.

Вот и Пушкин решал свои арифметические задачи по правилам галлюцинации. Притом верил (в 36 году!) — что какое-то время у него ещё есть:

«Вижу, что непременно нужно мне иметь 80 000 доходу. И буду их иметь. Не даром же пустился в журнальную спекуляцию — а ведь это всё равно что золотарьство... очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди что... Чёрт их побери!»

А Уваров — ну что Уваров? На Уварова, думал Пушкин, у него есть царь. Точней — Бенкендорф. Ещё точней — Мордвинов. (Тем-то двоим вникать в дискуссии о формализме — влом.) Как бы ни было — практически прямой, всего через два разъёма, провод к гаранту. Другое дело, что там с прессой разговор короткий: защитить, если очень попросишь, — может, и защитят, но и посоветовать, в случае чего, — посоветуют. Или тоже попросят. И не отвертишься.

Презренный, одним словом, бизнес. Очень ненадёжный, но, главное, презренный. Вся эта ситуация страшно раздражала Пушкина.

«...У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи ещё порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры, и мне говорили: Vous avez trompé и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; чёрт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать».

Вот так вот. В письме к Н. Н. (от 18 мая 36 года) — не в простом письме, а в бессмертном (сколько кровоточащих самолюбий спасло: капнуть цитатой — до свадьбы заживёт) — ни с того ни с сего одним сравнительным оборотом — словно пулей муху в стену вдавил: вот ваш Полевой! нашли кому сочувствовать.

Запоминается, конечно, только напраслина на чёрта, но по краешку сетчатки всё равно пробегает: Полевой = Булгарин = шпион. А тут ещё старуха СНОП, встрепенувшись, появляется из-за ширмы. Всеми своими мимическими средствами давая понять, что, во-первых, ничего не случилось, а во-вторых — она тут совершенно ни при чём.

— Ну да, примечание науки гласит: «Пушкин полагал, что Н. Полевой, подобно Булгарину, был связан с III отделением». Полагал и полагал, что тут такого особенного? Нормальный ход.

— Как это — ничего особенного? А разве не этот же самый Пушкин или не про этого же самого Полевого писал два года назад: «мудрено с большей наглостию проповедовать якобинизм перед носом правительства»? и что полиция дала слабину, не распознав его вражескую сущность: «умел уверить её, что его либерализм пустая только маска»? То есть ещё недавно Пушкин полагал, что Полевой — опасный и бесстрашный экстремист. И вот — такая резкая перемена. В чём дело? Открылись какие-то новые факты?

— А это не к нам. Не наша компетенция. Подайте запрос в подсектор Полевого. Шутка. Да не волнуйтесь вы так. Не сказано же: имел основания полагать. Просто зарегистрирован один из рабочих моментов умственной жизни великого поэта. Человеку вообще, а русскому литератору в особенности — свойственно и полезно полагать про ближнего своего, что он — агент. Тем более — про дальнего.

— Чьим агентом можно считать человека, про которого думаешь, что III Отделение он сумел переиграть?

— А двойным: Бенкендорфа и мировой буржуазии. Допускаете же вы, что и сам Бенкендорф работал не только на Николая, но и на галактическую закулису. А если серьёзно — вспомните, как мирволил вашему... подзащитному начальник политической полиции; потакал, покровительствовал фактически. Ценил дарование, говорите? Уважал как человека и писателя? Бенкендорф? Ну-ну. А после разгрома «Телеграфа»: откуда нам знать, на каких условиях оставили Полевого в Москве, вообще — в литературе? Не заставили ли — хотя бы для виду, для отчёта о проведённой с ним профилактической беседе — дать соответствующую подписку? Нет, нет, никаких доносов — кому они нужны, и так выше крыши, не успеваем обрабатывать. Но мало ли — возникнет, предположим, надобность поправить слог во всеподданнейшем ежегодном обзоре настроений, — ведь не откажетесь помочь? Разве не идеальный был момент для вербовки? разве Полевой не идеальный был объект? А что документов не осталось — это в порядке вещей.

— Но если документальных данных нет и всё это одни только домыслы — жалко вам, что ли, указать невежественному потомству: Пушкин полагал и так далее — безосновательно?

— Не понимаете. Это было бы ненаучно. Нет данных за — но ведь нет и против. Те или другие могут ещё когда-нибудь быть откопаны. Хотя вероятность ничтожна.

— Что это вы такое говорите! Данные против — разве бывают? Как вы их себе представляете? В виде справки на бланке Большого дома: предъявитель сего в картотеке А (сексоты), а равно и в картотеке Б (стукачи) не числится? О да, с такой бумагой в нагрудном кармане можно смело смотреть потомству в глаза! Никаких улик. Сбережение агентуры — первая заповедь. А. И. Рейблат рассказывает: Фон-Фок собственноручно переписывал сообщения информаторов, после чего уничтожал. А, наоборот, лжеулики, я думаю, копил, как валюту. Записку Пушкина о Мицкевиче небось не сжёг.

— Прекратите. С этим клочком бумаги давно разобрались. Только любитель дешёвых сенсаций способен...

— Кто же их не любит. Кстати, не клочок: обыкновенный канцелярский лист качественной казённой бумаги. И разобрались вы с ним — извините — как всегда: типа да будет стыдно тому, кто задаст вопрос, и поэтому отвечать на него нет смысла. Типа ну совершенно ничем не примечательный текст. И действительно так. Заурядная объективка. На французском языке, без подписи, с датой: 7 января 1828. Адам Мицкевич привлекался тогда-то и там-то, дал такие-то показания, отсидел столько-то, выслан туда-то под присмотр такого-то и такого-то; в настоящий момент надеется, «что если их отзывы будут благоприятны, власти разрешат ему вернуться в Польшу, куда его призывают домашние обстоятельства». Всё. Ровно ничего интересного, если бы не эта неприятная подробность: рука — Пушкина, его самый лучший, парадный почерк.

— Ни малейшей неприятности, наоборот. Великий русский поэт ходатайствует за великого польского. Благородный пример профессиональной солидарности.

— Поднадзорный — за поднадзорного? Вам ли не знать, ему ли было не знать, на каком он там счету, какой вес имеет там его мнение? Но допустим. Тогда — каково же оно? Что он предлагает, чем аргументирует? И — почему не подписался?

— Ходатайство было, по-видимому, устное. В личном разговоре. И собеседник сказал Пушкину: а набросайте-ка мне основные факты; чтобы я, докладывая наверх, ничего не упустил.

— Вот! Это уже теплей. Стандартная, многажды изображённая процедура — мягкая вербовка втёмную. Как дела, над чем работаете, нет ли проблем? Говорят, завтра вы завтракаете (смешной оборот, а не вывернешься из него) у господина Булгарина? И господин Мицкевич там будет, его друг; вы ведь с ним знакомы ещё по Москве? Мы в курсе. В гостях — у Николая Полевого, кажется? — пили за его здоровье, участвовали в складчине на какой-то серебряный кубок... Большой артист, не правда ли? Ах, вы читали только переводы... Но ведь он мастер? мастер? Что вы говорите: тоскует? по семье? бедный! Послушайте, это очень, очень важно; вы можете оказать Мицкевичу неоценимую услугу: напишите это — вот то, что вы только что сказали; напишите прямо сейчас... Прекрасно, прекрасно. Погодите, не подписывайте — давайте-ка вместе придумаем ник; что-нибудь из вашего неопубликованного; может быть — Арион? Это что-то мифологическое — говорящий конь, да? Тут Пушкин, конечно, опомнился и, конечно, взбеленился. Убедительно, надо думать, взбеленился. Основательно. И его оставили в покое. А бумажку — на всякий случай — в досье; такая глупость: забыл разорвать.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com