Изгнанник. Каприз Олмейера - Страница 9
Бабалачи со скорбным сожалением покачал головой и подбросил в огонь новую порцию хвороста. Вспыхнувшее яркое пламя осветило широкое смуглое лицо в щербинах, на котором большие, измазанные соком бетеля губы казались свежей кровоточащей раной. Отсвет костра сверкнул в единственном глазе, придав ему на мгновение свирепую живость, погасшую вместе с сиюминутной вспышкой пламени. Быстрыми движениями Бабалачи одними голыми руками сгреб угли в кучку, вытер испачканные пеплом ладони о набедренную повязку – единственный предмет гардероба, обхватил тощие ноги и, сцепив пальцы, уткнул подбородок в колени. Лакамба слегка пошевелился, не меняя позы и в мечтательном трансе не отрывая глаз от тлеющих углей.
– Да, – продолжал Бабалачи низким монотонным голосом, словно догоняя мысль, зародившуюся в ходе молчаливого созерцания изменчивой природы земного величия. – Да. Он был богат и силен, а теперь живет подачками, старый, немощный, ослепший, всеми брошенный, кроме родной дочери. Раджа Паталоло дает ему рис, а эта женщина со светлой кожей, его дочь, стряпает, потому что у него нет рабыни.
– Я видел ее издали, – пренебрежительно пробормотал Лакамба. – Сучка белозубая, похожа на женщину оранг-путих.
– Ага-ага, – поддержал его Бабалачи. – Но ты не видел ее вблизи. Ее мать, багдадскую женщину, привезли с запада, она закрывала лицо. Теперь уж не закрывает, стала делать как наши женщины, потому как обнищала, муж ослеп, к ним никто больше не ходит, разве что попросить амулет или молитву на счастье, и тут же бегом назад: боятся разозлить мужа или подвернуться под горячую руку радже. Ты давно не был на том берегу реки?
– Давно. Если я туда сунусь…
– Что верно, то верно! – мягко прервал его Бабалачи. – А вот я часто один там бываю – для твоего же блага. Смотрю, слушаю. Придет время, и мы оба явимся в кампонг раджи, чтобы уже никогда не уходить.
Лакамба сел и бросил на спутника мрачный взгляд:
– Такой разговор хорош один раз, ну два раза. Если его часто повторять, он превращается в глупость, детский лепет.
– Мне не впервой видеть небо в тучах и слышать, как воет ветер в дождливый сезон, – с вызовом произнес Бабалачи.
– И где же твой ум? Видать, унесло ветром вместе с облаками, потому что в твоих речах его не слышно.
– Слова неблагодарного человека! – воскликнул Бабалачи в порыве гнева. – Истинно говорю: наше единственное упование – на Аллаха единого, всемогущего, искупителя наших…
– Ладно, ладно! – спасовав, пробурчал Лакамба. – У нас тут свойский разговор.
Бабалачи успокоился и что-то пробормотал под нос, а через несколько минут продолжил окрепшим голосом:
– После того как Раджа Лаут привез к нам в Самбир еще одного белого мужчину, речам дочери Омара аль-Бадави внимали не только мои уши.
– Станет ли белый слушать дочь нищего? – усомнился Лакамба.
– Хай! Я сам видел.
– Что ты мог видеть одним-то глазом? – пренебрежительно воскликнул Лакамба.
– Я видел чужого белого мужчину, который шел по узкой тропе в ранний час, еще до того, как солнце осушило капли росы на кустах. Я слышал, как он шептался в дыму утреннего очага с этой лупоглазой бабой с бледной кожей. Она только на вид женщина, а сердцем – мужчина! Не ведает ни стыда, ни страха. А слышал бы ты ее голос!
Бабалачи дважды глубокомысленно кивнул собеседнику и погрузился в безмолвное созерцание, остановив взгляд единственного глаза на ровной полосе леса на другом берегу. Лакамба тоже молчал, глядя в пространство. Внизу вода в реке Лингарда тихо журчала, обтекая сваи под бамбуковым настилом и маленькой сторожкой, возле которой расположились два приятеля. За домиком начинался и заканчивался низким холмом пологий склон, очищенный от леса, но густо поросший травой и кустарником, пожухшими и выгоревшими на жгучем солнце засушливого сезона. Старое рисовое поле, несколько лет пролежавшее под паром, с трех сторон окаймляла непроходимая чащоба девственного леса. С четвертой стороны к полю примыкал илистый речной берег. Ни на берегу, ни на реке ни единого дуновения ветерка, но высоко над головой в прозрачном небе маленькие облака пробегали мимо луны, то сверкая серебром в ее водянистом свете, то заслоняя ее лик эбеновой тенью. Далеко-далеко, на середине реки, порой раздавался короткий всплеск выскочившей рыбы, громкость которого сама по себе подчеркивала глубину всепоглощающей тишины, мгновенно проглатывавшей любой резкий звук.
Лакамба вполглаза дремал, бодрствующий Бабалачи сидел погруженный в мысли, время от времени вздыхая и периодически хлопая себя по голому торсу в тщетной попытке отогнать одинокого приблудного комара, который, оторвавшись от тучи собратьев на речном берегу, с торжествующим писком атаковал неожиданно подвернувшуюся жертву. Луна, продолжая молчаливый многотрудный путь, стерла с лица Лакамбы тень от нависающей крыши, а когда достигла высшей точки подъема, казалось, неподвижно застыла у них над головой. Бабалачи подложил веток в костер, чем разбудил напарника. Тот сел, зевая и недовольно ежась.
Бабалачи снова заговорил, его голос журчал как ручей, бегущий по камням, – негромко, монотонно, настойчиво, неудержимый в своей решимости источить и разрушить любое, даже самое твердое, препятствие на своем пути. Лакамба слушал молча, но с интересом. Оба были малайскими авантюристами, честолюбивыми детьми своего края и эпохи, богемой своего племени. В первые годы после основания поселка, еще до того, как правитель Паталоло вышел из подчинения султану Коти, Лакамба появился на реке с двумя торговыми суденышками. Он расстроился, обнаружив, что в поселке между поселенцами различных рас уже сложилось некое подобие порядка и что те признавали ненавязчивое правление Паталоло, однако ему не хватило такта скрыть разочарование. Он объявил, что прибыл с востока, из тех краев, где нет белых хозяев, и, хотя принадлежал к угнетенному племени, якобы имел благородное происхождение. И действительно: Лакамбу отличали все свойства царского наследника в изгнании. Он был капризен, неблагодарен, вспыльчив. Вечно завидовал другим и плел интриги, говорил смелые речи и раздавал пустые обещания. Он был упрям, но его волевые порывы быстро угасали, их не хватало, чтобы привести к вожделенной цели. Встретив у недоверчивого Паталоло прохладный прием, Лакамба, не дожидаясь разрешения, настоял на том, чтобы расчистить хороший участок в четырнадцати милях вниз по реке от Самбира и построить там дом, который он обнес высоким палисадом. Так как у новичка было много поклонников и он, похоже, отличался дерзким нравом, старый раджа счел вмешательство с применением силы недальновидным шагом. Обосновавшись, Лакамба принялся плести козни. Это он раздул ссору между Паталоло и султаном Коти, однако распря не принесла желаемого результата, потому что султан был далеко и не мог как следует поддержать своего союзника. Разочарованный неудачей Лакамба немедленно организовал мятеж бугийских поселенцев, он с шумной похвальбой и неплохими шансами на успех осадил укрепленную частоколом резиденцию старого раджи. Но тут появился Лингард со своим бригом и пушками, старый моряк погрозил мятежнику волосатым пальцем, и этого хватило, чтобы умерить его воинственный пыл. С Раджой Лаутом никто не хотел связываться, Лакамба быстро пошел на попятный и занял положение полуторговца, полуплантатора, вынашивая в своем доме-крепости планы мести и надеясь осуществить их, когда предоставится более удобный случай. Не выходя из образа наследного принца в изгнании, он по-прежнему не признавал законную власть и, когда раджа прислал гонца собрать налог за пользование землей, передал, чтобы правитель, если он желал получить деньги, явился за ними лично. По совету Лингарда Лакамбу, невзирая на его склонность к бунтарству, оставили в покое. Он много дней безмятежно жил, окруженный женами и челядью, пестуя в груди неизбывную, беспочвенную надежду на лучшие времена, которая, как известно, является исключительной привилегией благородных изгнанников.
Шел день за днем, но ничего не менялось. Надежда потеряла силу, горячие страсти перегорели, оставив после себя лишь слабую, затухающую искру, тлеющую под кучей серого, остывающего пепла вялой покорности велениям судьбы, но тут явился Бабалачи и снова раздул искру в яркое пламя. Бабалачи забрел на реку в поисках надежного убежища для своей неприкаянной головы.