Избранные стихотворения - Страница 27
Он понимал, что ни ему самому, ни кому-нибудь другому этих строк не улучшить. Но куда более часто в сходных ситуациях он всё же пытался улучшать, считая себя способным на это. По собственному свидетельству Драйдена, он верил, что то, чем он занимался, было «переложением некоторых «Кентерберийских Рассказов» на наш язык в соответствии с его нынешним усовершенствованием» и что «поскольку Чосер нуждался в современных средствах фортификации, то некоторые его слова должны быть оставлены, как устаревшие, не подлежащие защите укрепления». Продолжая, Драйден признается: «в некоторых местах, находя текст моего автора — из-за нехватки слов в раннюю пору нашего языка — недостаточным и не придающим мысли должного блеска, я добавлял кое-что от себя».
Поглядим на последствия. Чосеровская живая и памятная строка
стала целыми тремя:
Снова:
Тут Чосер страдает от «нехватки слов в раннюю пору нашего языка». Драйден приходит ему на помощь и «придает мысли Чосера должный блеск»:
Или снова:
Если бы Гомер или Данте хотели выразить то же, сказали бы они это иначе? Но драйденовский Чосер нуждается в «современных средствах фортификации» и поэтому выражается так:
Разве не пало на Англию проклятие пророка Исайи: «лиши чувства их сердца, оглуши их и ослепи»?[24]
Одна только мысль, что когда-либо могла быть в силе тупость, которая принимала это непристойное пустословие за великолепную и точную речь, совершенно ужасна. Еще ужаснее видеть, как обильно, беспрерывно и с каким очевидным воодушевлением оно стекает с пера великого и заслуженно знаменитого автора. Но самое ужасное состоит в понимании, что он сам и был главным источником этого пустословия. Точность, состоящая в том, чтобы назвать Эмили «оспариваемой девицей», — это его точность, и «заразительная добродетель, струящаяся в светлом хоре» — это его собственный заразный порок. Его ученик Поуп настолько восхитился этим стихом, что дважды использовал его в своей «Илиаде».
Но тот же Драйден, когда им самим испорченный вкус и уводящее на ложный путь честолюбие вдруг позволяли, мог, черпая в колодце чистой, животворящей английской речи, писать стихи даже лучше своей прозы. Насколько радостно высвистывать «блестящую точность» и слышать, как ветер отвечает на чистейшем родном языке:
И такое случалось не только в родных ему областях сатиры или полемики, но даже и в книге «Басен» — там, где он пытает счастье в иной стране. Переводу «Цветка и листа» он предпослал девятнадцать собственных строк:
Какая буйная красота и сила! Какая натура! Мне верится, что я восхищаюсь этим отрывком полносердечнее и чувствую его глубже, чем Поуп, Джонсон или современники Драйдена, потому что я живу вне подземелья, в которое Драйден их заточил, потому что мои уши не находятся в счастливом согласии со строем хора заключенных, распевающих гимны в тюремной часовне, а могут воспринимать дикую музыку, живущую на каждой ветке в вольном мире, вне тюремных стен.
Нельзя сказать, что даже этот отрывок полностью выдержит такое сравнение. Когда я пью Бароло Ставеккио в Турине, мысль, что в Дижоне есть вино получше, нисколько меня не смущает, она мне и в голову не приходит. Но лучшее вино все-таки есть; и лучшую поэзию, уж не говоря про Мильтона, можно отыскать даже в том криво выросшем поколении, которое предшествовало Драйдену. Среди кучи мусора — Парнаса времен короля Карла — рассеяны крохотные алмазы еще более чистой воды. У самого Драйдена лучшие стихи — редко больше двух строчек и ни разу больше четырех — можно отыскать в его бесформенной и скучной ранней поэме «Annus Mirabilis».