Избранные произведения в двух томах. Том 2 - Страница 136
— Это я знаю, — кивнул Иван. И вдруг, решившись, сказал Прокофию то, чего никому еще, кроме Катерины, не говорил: — У меня там, на Югыде, парнишка объявился — сын мой. Вот письмо прислал.
Иван пошарил в кармане под робой, вытащил мятый конверт.
— Валеркой звать… Помбурильщика уже.
— Ну! — воодушевился Нырков. — Тогда мы сейчас за него выпьем. За твоего сына. И за моих тоже… Эй, Макарьевна!
Та себя ждать не заставила.
И опять три граненых стакана чокнулись глухим звоном.
Макарьевна на всякий случай, чтобы уж никто не нарушил их приятной компании, подошла к двери, задвинула засов и ставню изнутри притворила. Теперь все, закрыто, кто ни постучись: товар принимаю, выручку сдаю, ревизия…
— Видишь ли, хотел я его сюда забрать — Валерку… — продолжал объяснять дизелисту Иван. — Он и сам просился. Чтобы со мной в бригаде работать… И я, веришь ли, так ждал этой нефти: рассчитывал — снова здесь забуримся, в Скудном, начнем осваивать площадь. А теперь — крышка…
— Какая разница? — возразил Нырков. — Хоть здесь, хоть там. Будете на Югыде вместе работать. Лучше даже: там уже поселок построили, все удобства, не то что…
Иван вздохнул только. Никак не понимал его до конца товарищ, самого главного он не понимал.
Ему-то, Ныркову, конечно, никакой нет разницы: у него в базовом городе жена, хотя она сейчас и лежит в больнице, и дети у него там пристроены — в интернате, и квартира есть.
А у него, у Ивана…
Но он не мог продолжать этой душевной исповеди, потому что, хоть и пьян уже был, а приметил, с каким острым любопытством прислушивается Макарьевна к их разговору. Все ждет, пока дойдет до этого, до самого главного — прямо-таки сгорает от интереса…
Ждала-ждала и наконец не выдержала, сама спросила:
— Значит, теперь уедете вы от нас, Иван Сергеевич? Насовсем покинете?..
Она, эта баба, уже давно поняла то, чего никак не мог взять в толк его друг, нечуткий к подобным делам, как все мужчины.
Но уж этой бабе или просто в ее присутствии Иван Еремеев не собирался исповедоваться.
Потому он и сказал:
— Налей-ка нам, Макарьевна, по одной еще…
Потом он и сам еле помнил, как блуждал впотьмах, как потерял Прокофия, как, толкнувшись в свой дом, обнаружил, что никого там нету, и все же у него хватило соображения, что Катя, наверное, дежурит на ферме, и хватило пьяной отваги потащиться туда, к ней — в осенней сырой непрогляди, по слякотной липкой дороге. Его мотало вкось и вкривь, от одной обочины к другой, он оступался, скользил, вскидывал руки и ноги. При этом он матерился бессвязно и грозно, никого лично в виду не имея, а так, безотносительно, абстрактно, для самоутверждения.
И он в конце концов достиг намеченной цели, добрался до фермы.
И на самом деле Катерина оказалась там.
Она, в белом халате и белой косынке, сидела на чурбаке в самом дальнем закуте, поглаживая бок Шахини, своей любимицы, которая нынче была беспокойна что-то, не заболела ли.
— Катя!.. — позвал Иван еще с порога и, приблизясь, повторил с надрывом в голосе: — Катя…
— О-о, — протянула она, оглядев всю его фигуру и присмотревшись к выражению лица. — Крепко же ты набрался… Где был?
— Катя…
— С кем был? — допытывалась она.
Он только рукой махнул. Неважно, мол. Другое важно.
— Катя… Плохо у нас. Ничего нету, вода.
— Знаю, — сказала она и отвернулась.
Знает. И она уже знает. Все знают.
— Катюша. Что делать-то теперь?..
Он придвинулся к ней совсем близко, тронул белую косынку.
Катерина ничего не ответила.
А корова Шахиня, фыркнув влажными ноздрями, раздраженно затопала копытами. Она еще сильней проявляла свое беспокойство. Должно быть, уловила возникший рядом крутой сивушный запах, и это ей не понравилось.
— Ну что? — Катерина снова погладила пятнистый коровий бок. — Чего тебе? Шашка, Шашечка… Тихо стой.
— Катя… Беда ведь это. А, Катя?
Иван обнял ее плечо, обтянутое белизной халата, и попытался присесть рядом, пристроиться на том же чурбачке.
Но в этот самый момент Шахиня, которой не понравился спиртной дух, которая сегодня прихворнула и к тому же терпеть не могла близ себя незнакомых посторонних людей, вдруг круто повернула шею, пригнула темя и боднула Ивана прямо в грудь.
Иван как сидел на краешке, так и отлетел в угол стойла и шмякнулся с лета в кучу навоза, перемешанного с соломой.
— Шашка!.. — только и успела крикнуть Катерина.
Она вскочила с места и бросилась к Ивану.
— Ванечка, Ваня… — затормошила она его, стараясь приподнять. — Больно тебе? Живой?..
Но он как-то не ощутил особой боли, хотя удар был и силен. У пьяных есть то преимущество, что у них чувство боли притуплено, они ее меньше чувствуют.
Зато подняться на ноги — это им, пьяным, гораздо труднее. И, несмотря на то, что Катерина изо всех сил старалась помочь ему подняться, сапоги его беспомощно сучили по месиву, а руки никак не могли опереться о стенку.
Все же, напрягши силы, он встал.
— Больно тебе, Ваня? — сочувственно переспросила Катерина.
Но он был озабочен другим. Он старался оттянуть наперед заднюю часть своих стеганых штанов и рассмотреть подробней, как они там выглядят.
Разглядел и вовсе закручинился.
— В дерьме я весь, Катя… в дерьме измазался…
Она стала отряхивать его одежду, заодно успокаивая:
— Ладно, ладно… Какое же это дерьмо, Ваня? Ведь это навоз. От него земля родит.
Но Иван Еремеев был безутешен.
Все чувства, которые накопились в нем за этот несчастный день и до сей минуты не находили окончательного выхода, теперь прорвались наружу.
Он привалился к стене коровьего стойла, которая была ниже его самого, и заплакал горькими хмельными слезами.
— В дерьме я, Катя, в дерьме… Кругом в дерьме…
По всей вероятности, он уже вкладывал в эти слова иной, более широкий и обобщенный смысл.
И тут Катерина, только что жалевшая его, вдруг страшно рассердилась, вскипела. И вид у нее сделался довольно решительный.
Она выволокла чурбачок, приставила к ребру перегородки, отделяющей закут от закута, потом за рукав подтянула туда Ивана, усадила его попрямее, прислонив спиной к торцу.
А сама, сбегав в соседнее помещение, вернулась с тяжелым молочным бидоном.
— Ну-ка, — скомандовала она, — разевай рот!
— Катя… — очень жалобно, но робко запротестовал Иван.
— Разевай, говорю! — Она была неумолима. — Я тебя сейчас приведу в равновесие.
Подняла, чуть накренила бидон.
— Ты у меня враз тверёзым будешь… Ну, разевай!
Иван было приоткрыл рот — еще что-то хотел сказать ей.
Но тотчас струя молока хлынула в образовавшееся отверстие.
Он замотал головой, выпучил глаза, однако Катерина, довольно ловко следуя всем этим маневрам, неуклонно направляла струю прямо в цель.
Белая, густая, теплая еще, парная молочная струя хлестала из бидона.
Иван захлебывался, сцеплял зубы, заслонялся рукой, и тогда молоко расплескивалось, брызгало, текло по его брезентовой робе, попадало за воротник, он ежился, как от щекотки, вздрагивал…
Но она, не обращая на все это никакого внимания, снова требовала:
— Рот, рот… Разевай глотку, ну! Ты у меня к завтрему будешь в самом лучшем и прекрасном виде… Рот!
Иван, уже обессилев от этой напрасной борьбы и весь обмякнув, сидел, смежив веки и покорно разинув рот.
А она все больше кренила бидон, и молоко все лилось, лилось…
Глава одиннадцатая
Встреча в райкоме партии была назначена на девять утра.
Почти всю дорогу от Скудного Материка до Усть-Лыжи они ехали молча. А если и заговаривали — то просто так, о чем-нибудь постороннем, о попутном, что на ум взбредет, что с языка сорвется. Избегая основной и главной темы. Хохлов сидел, надувшись как сыч. Нина Ляшук, видя состояние коллеги, не хотела его усугублять. А Терентьев рассудил здраво, что такая беседа должна произойти в обстановке вполне официальной и ответственной, следовательно — в райкоме.