Избранные произведения. Том 2 - Страница 8
— Паныр[7]! Настоящий паныр! — сморщивая в гостеприимную улыбку все свое волосатое загорелое лицо, провозгласил он и осторожно, чтобы не рассыпать, положил свое сокровище на стол.
Мелкий, желтоватый сыр, перепутанный с длинными стеблями пахучих трав, рассыпался по лопуху. В его запахе остро чувствовался дух овечьей шкуры, в которой его хранят.
— Тарех готов! — суетился старик, снимая с жаровни сковородку с несколькими, плававшими в собственном жиру, рыбками. — Теперь только вина и дорогих гостей можно просить за стол.
Он исчез еще раз и вернулся с узкогорлым кувшином.
Все было готово, гости сидели за столом, но беспокойство не покидало хозяина.
— Хлеба-то? А? Нет хлеба! Что делается! Хлеба-то в доме ни куска нет! Женщины собирают зерно, раскапывая пожарище. Еще вчера обещали принести, нет, не принесли! Трудно собирать по зернышку!
Пахчан быстро встал, подошел к своим хурджинам, лежавшим на полу, развязал их и вынул лаваш.
— Есть хлеб! Из Тифлиса.
— Из Тифлиса? — нахмурился старик.
Его седые брови ощетинились, мрачная молния какой-то мысли пробежала по его лицу, но он ничего не сказал и жестом пригласил Пахчана к столу.
Все были голодны. Соленый тарех резал горло, но казался необычайно вкусным. Ели, стараясь не уронить ни крошки сыра, ни осколочка лаваша.
— Вот за этим столом, — сказал Саркис, наливая вино, — за этим столом собиралась вся моя семья.
Вагаршак и Пахчан встали.
— Вся моя семья… — продолжал старик, тоже вставая, но окончить не смог, махнул рукой и поднял глиняную чашку с вином. — Благословен час прихода вашего, будьте живы! Я так давно не видел живых людей, что говорить разучился!
Он попытался улыбнуться, вспомнив старинное правило гостеприимства: не омрачай гостя печалью своей, а если у гостя есть печаль, возьми ее себе.
Ели медленно, в глубоком молчании. Каждый вспоминал своих близких, с которыми никогда уж больше не разделит хлеба.
— Благодарим тебя, — сказал Пахчан, вставая. — Жива еще Армения, пока живы такие, как ты, Саркис.
Вагаршак пошел посмотреть, не проснулась ли сестра, и остался там, притаившись у нее в ногах и прислушиваясь к ее тревожному дыханию.
— Саркис! — сказал Пахчан. — Мне тебя спросить надо.
Старик съежился, как от удара, которого давно ожидал, и глаза его ушли далеко за морщинистые веки и седые ресницы.
— Саркис! Ты помнишь безумного Арменака?
— Арменак! Бедный Арменак, сын моего дяди! Где он?
— Арменак погиб три ночи тому назад. Я завалил его тело камнями. Я принес тебе его табакерку. Вот она.
Он передал Саркису серебряную табакерку старинной ванской работы. На крышке был выгравирован силуэт Сипана.
— Сипан! Табакерка моего дяди. Я ее знаю. Бедный, бедный Арменак! Ему теперь легче, если он погиб.
Он зашептал слова поминанья, углубившись в рассматриванье серебряного Сипана.
— Саркис! — оторвал его от молитвы Пахчан. — В этой табакерке была записка. Арменак нес ее мне. Записка от сестры моей, Шамирам. Я ее не видел после восстания. Я ее не видел шестнадцать месяцев. В этой записке она пишет, что она у тебя. Что ты знаешь про нее? Где она?
Старик вскочил и обнажил грудь. На волосатой груди виднелось несколько шрамов, еще розовых.
— Видишь эти раны? Бог не хочет моей смерти. А Саркис благословил бы свою смерть. Меня кололи, как барана, но старая кожа тверда, и кинжал не достал до сердца. Я думал, что истеку кровью. Я потерял память. Когда я очнулся, Шамирам не было со мной.
— Где это было?
— Это было в Ване. О, зачем я пошел тогда в Ван! Я думал достать хлеба, немного хлеба. Я боялся оставить Шамирам здесь одну. Она пошла со мной. В эту ночь было отступление. Напали курды, народ ушел. Мы спрятались в развалинах. Рыжая кошка ходила вокруг нас, рыжая кошка. Мне надо было убить ее камнем. Я пожалел ее. Из-за кошки курды догадались, что там кто-то прячется. Убей меня, но не спрашивай, где Шамирам. Я не знаю.
— Но ты видел что-нибудь? Ведь не сразу же потерял ты память. Говори же! Говори!
Он схватил старика за ворот и тотчас отпустил.
— Прости меня. Но ты должен сказать мне правду.
Саркис молча взял его за руку и повел к двери в комнату, где лежала Анаид.
— Видишь, что они с детьми делают? А Шамирам — взрослая девушка, красивая девушка. Ее понесли куда-то. Я двоих отбросил, чтобы защитить ее. На меня навалились четверо…
Пахчан выбежал из комнаты.
Огненный закат пылал над Ваном. Озеро налилось расплавленной медью. Снега Сипана сверкали еще ярче. Ванская скала, как черная могила, темнела в этом бешенстве красок. Из огня гремело имя, от которого сердце наполнялось болью, и голос терялся в грохоте отчаянья.
— Шамирам! Шамирам! Шамирам!
Это кричал Пахчан, и ему казалось, что это кричит все вокруг.
Вагаршак нашел его под скалой на тропинке, с искаженным лицом твердившего имя сестры, которое и для Вагаршака было самым дорогим в жизни.
— Пойдем седлать лошадей. Едем в Ван. Анаид я оставлю здесь.
Он увел его, как ребенка, и через полчаса они, опасаясь за каждый шаг, вели лошадей под уздцы по разрушенному мостику через овраг. Вагаршак шел со своей лошадью впереди. Черный гунтер Пахчана ступал, вытянув морду и раздувая ноздри, чтобы ловить малейшее движение воздуха из пропасти. Перейдя мост, они сели на лошадей и поднялись над обрывом к тому кварталу города, где шли последние бои повстанцев.
Маленькая треугольная площадь одной стороной подходила к оврагу. Две другие стороны с развалинами домов, постепенно суживаясь, переходили в длинную улицу, ведущую к центру. Крайний дом на углу представлял собой груду камней и комков глины, только угол стен зубцом подымался вверх, как памятник восстанию.
— Помнишь? Помнишь? — заволновался Вагаршак, — вот здесь было окно, и за этим окном стояли мы с тобой, расстреливая последние патроны. А вон там стоял Арменак. Как он бился! Он был самым храбрым.
Темнота наступала без сумерек. Один за другим озеро всасывало в себя последние лучи, и только Сипан алел на фоне позеленевшего неба. Дальние горы, где шел народ, заволакивались перламутровой дымкой, сразу похолодало, из оврага быстро поднималась синева, на гладком небе, в зените, белым хлопком запестрели звезды.
Торговля, ради которой, рискуя жизнью, Акоп оставался в Ване, когда все население ушло, была невелика. В маленькой его лавчонке стены были совершенно пустые, а на треногом, с ящиком вместо четвертой ножки, столе, заменявшем прилавок, аккуратно было разложено несколько коробок «Египетских» папирос, пять-шесть жестянок с консервами, две-три катушки ниток, стояла банка с сыром и с десяток разного размера и формы фарфоровых чашечек для кофе. В углу, на низком мангале, в крохотных кастрюлечках с длинными ручками варился кофе. Несколько столиков стояло около стен, и за ними, на обломанных стульях, на скамейках, наскоро сколоченных из ящиков, на жестянках из-под сибирского масла, прикрытых доской, в папахах, бурках и куртках, с наганами, с маузерами в деревянных футлярах, превращавшихся в приклад, у пояса, с лентами патронов через плечо сидели защитники Вана. Рядом с каждым стояла у столика винтовка, готовая в любой момент впаяться в грубые, но ловкие на стрельбу руки.
В углу против двери на неимоверно ободранном кресле сидел человек без шапки, с копной иссиня-черных, густо подернутых голубой сединой волос, с лохматой, спутанной бородой, с исступленными огромными глазами, белки которых сверкали, как снег Сипана. Обгорелые, обветренные щеки и мясистые губы под волосами усов и бороды быстро двигались, крупные, темные руки нервно дергались, ежеминутно хватая серебряный крест, цепочка которого то выскакивала, то пропадала в складках рясы.
Вардапет Даниил, архимандрит-воин говорил.
Ван знал, когда Даниил говорит, землетрясение не прогонит слушающих его. И теперь все сидели, уставившись в него глазами и забывая про стынущий в чашках кофе.