Избранное. Том 2 - Страница 104
– Роман, – сказал Рулев. – Сименон с Райдером Хаггардом. Не верю. В романах такое лишь в два часа ночи можно изобрести.
– Рома–ан! – Саяпин откинул снег и пригладил волосы. – Я говорю, времена были. Такое в романах не пишут и писать нельзя. Романы сочинять надо. Так или нет? – Саяпин почему–то смотрел на меня. В серых его глазах вылезли красные прожилки, то ли от непривычной физической усталости, то ли от солнца.
– А черт его знает! – сказал я. Я обдумывал, как бы мне «раскопать» Саяпина, расшевелить, разговорить. Он же для моей диссертации кладом был. Это ж можно сразу докторскую писать. Если найти нужный вариант изложения. А тут сообразит Рулев. У него острый ум, у него интуиция и нахальство. Его нахальство и моя осторожность – это и есть, что надо.
Солнце садилось на вершины лиственниц. Снег сиял. Было холодно. И было остро, хорошо жить.
* * *
Стадо находилось в небольшой котловине. При въезде в нее долину сжимали скалы, на выходе тоже, по бокам подступали сопки. В котловине стояла тишина, и снег здесь был рыхлым. Солнце грело, как в парнике.
К отелу мы опоздали. То тут, то там возле важенок с влажными материнскими глазами стояли смешные ногастые оленята. Одни, недавно родившиеся, стояли на расставленных спичечных ножках и с изумлением смотрели на мир или тыкались мордочкой в материнский живот. Другие уже взбрыкивали, как неловкие заводные игрушки. Еще не отелившиеся важенки с отвисшими животами бродили по снегу, искали укромное место. Они ложились в вырытую копытами яму, и оттуда торчали лишь их спины и головы. Глаза важенок, казалось, были наполнены материнской мудростью и печалью. Над всей долиной держался, или так мне казалось, влажный запах крови, запах животного чрева, сырой земли и еще какой–то острый, щекочущий, властный аромат жизни. От него у меня кружилась голова. Мне хотелось бежать от этой вековечной идиллии, от влажных покорных глаз, от запахов, которые бьют в мозг и подгибают колени. Нет, я не для них.
…Когда мы подъехали к котловине, когда увидели рассыпанные по ней группы оленей, в Саяпина точно шприц воткнули.
– Останови! – приказал он. Но Лошак невозмутимо держал кончиками пальцев свои рычаги, и вездеход с ревом месил снег.
– Останови, говорю, – повторил Саяпин. Он даже не смотрел на Лошака, он смотрел на стадо. Лошак оглянулся на Рулева. Тот кивнул. Вездеход остановился.
– Эх, директор, – сказал Саяпин, он уже открывал дверцу, уже спускался. – Разве стельных пугать можно, это же тебе не картошка, не лук, это зверь. Или ты о картошке не знаешь?
И Саяпин уже чесал к стаду, только валенки его мелькали, и седой венчик волос на затылке сливался с блеском снега. Теперь он, скинув свой полушубок, в одном свитерочке с закатанными рукавами мотался среди этого новорожденного мяса. Он что–то бормотал, посвистывал, и, видно, была в этом сила и власть, потому что оленята покорно шли ему на руки, и важенки доверчиво смотрели на него. И был Саяпин как господь бог Саваоф, создающий твари земные в солнечный апрельский день в горной котловине где–то в закоулках Азиатского материка.
Брезгливость и тошнота подкатили мне к горлу, я повернулся и пошел к опушке, где виднелась палатка и конус пастушьего чума. Около чума возились два зашитых в мех пацаненка. А может, девочки, не разобрать в этих оранжевых оленьих комбинезончиках. Увидев меня, они кинулись в чум, и я услышал хихиканье и увидел два нестерпимо блестящих глаза в щелке разошедшейся шкуры. Я вошел в палатку. Здесь было благолепие. Изнутри палатки был фланелевый голубой подпалатник, натянуто все это было туго. У дальней стенки стояла маленькая железная печь. По бокам длинные нары, устланные шкурами. Низенький столик. На столике «Спидола». Тихонечко завывала труба какого–то зарубежного джаза. На нарах спали мертвым сном два молодых пастуха. Толя Шпиц и Мышь – рулевские кадры – сидели рядышком около холодной печки и смотрели на меня.
– Привет, – сказал я.
– Здравствуйте. – Они ответили почти хором.
Мы закурили. Пастухи спали бесшумно и неподвижно – ни дыхания, ни сопения, – два выключенных неподвижных тела, из которых ушла душа.
– Как из розетки выдернули, – Шпиц кивнул на них и улыбнулся.
– Товарищ директор приехал? – спросил Мышь. Он сильно загорел, похудел, и серые его волосы казались сейчас белыми. Вокруг круглых глаз лежала сеточка морщин. От солнца. Морщины были белыми, они разбегались белыми лучиками на коричневом лице, казалось, он нанес их краской.
– Приехал, – сказал я.
Хочу уходить, – Мышь вздохнул.
– Почему?
– В себя пришел. Работа, конечно, здоровая. Но – одиноко. У стада ночь торчишь, чего не передумаешь. Всю жизнь – до и после, раньше и потом. Спасибо Семену Семеновичу, он меня спас. Вытащил из разрухи.
Шпиц молчал. Видно, долгими ночами у них все было переговорено.
– Не–е! Я не обижаюсь, – монотонно продолжал Мышь. – Ребята все хорошие, все справедливо. Но – наука. Этих оленей всю жизнь учить надо. Хотя работа здоровая. Специалистом тут надо быть. Я же не специалист… Закройщик я. – Мышь поднял на меня глаза, чтобы проверить впечатление. – У нас в Горбуле я главный закройщик. Товарищи из райкома, райисполкома, и жены их, и офицеры из военного городка никогда в область не ездили. Всем я шил. Все были довольны.
– Как же здесь очутился?
– Теща! Хай она сгине. Через тещу и с женой пошли ссоры. Мечтать я люблю. Книжки читать. «Мир приключений». «Ветер странствий». Про одиночные плавания через океан – тоже. А у тещи, хай она сгине, одна мечта, чтобы с клиентов червонцев побольше брать. Я брал, конечно. Но ведь знакомые все, совесть тоже надо иметь! А больше всего книжки мои их раздражали. Ну, читаю, ну, отдыхаю после трудов. Имею право. Скандал. Жена, между прочим, не работала, теща тоже. Сбежал я от них. Довели до точки. Клиент один у нас отдыхал в Горбуле. Я три костюма ему сделал. Из «жатки». Хорошие костюмы. Ну, он мне и напел этих песен. Ну, а здесь… Работы по специальности не нашел, пробовал бить шурфы – не с моими руками. Потом милиция меня за загорбок – по письму тещину и жены. Пока выяснили, что никакой я не алиментщик, все по закону, все путем, месяц в предвариловке просидел. А оттуда прямым путем в эти… в бичи. Вот вся биография.
Мышь излагал все это монотонно, помаргивал выгоревшими ресницами, и вялые кисти его, руки закройщика, лежали на коленях, на засаленных меховых штанах.
– Так что же? Теперь под каблук обратно?
– Не–е. – Мышь хитро улыбнулся. – Сибирь большая. Закройщик нужен. Мне бы документы с работы забрать. Там я не пропаду.
– Не отпустит Рулев, – сказал я.
– Как не отпустит? Не имеет права.
– На что это я не имею права? – весело спросил Рулев. Он стоял во входном отверстии палатки и смотрел внутрь. Наверное, после солнца ничего не мог разглядеть в полумраке.
Пастухи сразу проснулись. Может быть, у них инстинкт такой был – просыпаться, услышав начальственный голос. Какой–то миг оба они лежали с открытыми глазами, и в глазах, как в темных колодцах, еще была пустота сна, отсутствие мысли, потом оба они одновременно сели.
– Ну–ну! – Рулев вошел и стал по солнышку обходить всех, пожимая руки. Я тоже протянул свою. Рулев пожал и мою руку, даже не улыбнулся. Он сел напротив Мыша.
– Ну, излагай, – голос Рулева был добрый. Один из пастухов вышел, и за стенкой палатки застучал топорик. Пастух вошел в палатку с охапкой коротких полешков. Напихал их в печку, поднес спичку. Смолистая лиственница сразу же загорелась. Второй пастух тем временем вышел и принес чайник, набитый льдом. Печка загудела, и в палатке мгновенно стало жарко.
Мышь молчал.
– Слушай, – сказал Рулев все тем же добрым голосом, – я ведь все понимаю. Весна. Тянет куда–то. По бабе томление. Кругом солнце, а жизнь какая–то… с чернотой. Ты на себя посмотри. – Рулев расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана… зеркальце.
– Чо мне на себя смотреть? Тридцать лет вижу, – пробурчал Мышь. Но Рулев положил зеркальце ему на колени. Мышь посмотрел на себя. Толя Шпиц тоже посмотрел на себя. Вынул грязную, забитую перхотью расческу и причесался.