Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. - Страница 131

Изменить размер шрифта:

Хороша каждая минута.

Пивная. Рабочие. Коротышка обнимает всех стоя, обхлопывает, веселит. Могучий парень в комбинезоне знает себе цену — видно по затылку свежеподстриженному. Пьяный бармен тоже обнимает своих клиентов, однако зорко следит, кому-то стучит ногтем по тарелке с монетками. И дым. И смрадная уборная, где парень плачет, уткнувшись лбом в мокрую стену, и я в тоске оттого, что не могу понять, что он бормочет. А он горько плачет. О чем?

Он знал языки настолько, чтобы читать вывески на улицах всех европейских городов. ‹…›

Человечество сложило каменные ядра горками у крепостных стен, — так же будет когда-нибудь и с нашим страшным оружием. А музыка Моцарта все так же будет собирать в концерты.

Все столетия Зальцбурга — его гербов на стенах замка, его распятий и статуй, его органов и башенных часов, и дикого винограда, и моцартовских квартир, домов и купелей, где его крестили; всех пегасов и итальянских скульптур в Мирабель-парке, и рынков — «маркт», и дорог — «тор», и сорока тысяч тюльпанов, и легенд — все эти столетия в их дивной католической красоте вдруг снимаются, исчезают, когда раскроешь захваченный с собой томик и прочитаешь бунинские строчки: «За крайней избой нашей степной деревушки пропадала во ржи наша прежняя дорога к городу. И у дороги, в хлебах, при начале уходившего к горизонту моря колосьев, стояла белоствольная и развесистая плакучая береза. Глубокие колеи дороги зарастали травой с желтыми и белыми цветами, береза была искривлена степным ветром, а под ее легкой сквозной тенью…»

Июль. Кому розы шпалерами в городских дворцах, а кому сенокос на лугах. ‹…›

О моя захолустная Русь, как я люблю тебя. Кто только с грустью не вглядывался в твои дрожащие огоньки…

Бессонница. Как не вспомнить Корнея Чуковского: «Барбитураты не виноваты, что мы с тобою дегенераты». Ничего не помогает. Буду думать о Корнее.

В книге «От двух до пяти»: «Что же мне делать, если драка так и лезет из меня».

Он был полемист, яростный полемист. И вся его характеристика Чехова была опровержением ходячего и лживого представления о нем как о слабовольном, пассивном, бесхарактерном человеке.

Он был полемист, яростный полемист, в борьбе с «канцеляризмом» — бюрократическим извращением русского языка, и вся его книга «Живой как жизнь» была яростной атакой.

Он был полемист, яростный полемист, в борьбе с педологией, с сухопарым взглядом на сказку, на природу детского мифотворчества.

А как воевал он с низкопробной литературой времен Чарской и многочисленных книжек о Пинкертоне — с той литературой, которую так любили в России штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, лабазники и молодые лакеи. Он писал: «Порицать эти романы нельзя: раз существуют дикари, должно быть у них свое искусство…»

Наезжали Хлестаковы, а он был настоящий Ревизор всего третьесортного.

Он всегда был на стороне радостного утверждения жизни.

Он написал великий комментарий к детскому словотворчеству, сделал отличный анализ искусства перевода, а его книга о Некрасове!..

‹…› В поездку по Австрии я взял с собой томик Бунина. Бунинские запахи:

Чем натирают полы в дрянных гостиницах.

Нафталин — весной.

Сладкий и теплый запах кондитерской.

Пахучая от москатели Ильинка.

Запах перчатки.

Пахучие курные избы.

Душистый дождь.

Сырое поле.

Страшный, мерзкий, сладковатый запах трупа.

Сирень.

Сладкий южный запах яблок.

Нагретый преющий навоз.

Запах ситцевой юбки и кофточки.

Душистая бездна театра.

Пахло сладко елями, жасмином.

Паровозный дым.

Роскошный, белый запах жасмина.

Приятно-вонючий навоз.

Горький и свежий аромат леса.

Все пахло: кусты акаций, листья сирени, листья смородины, лопухи, цветы, травы, земля.

Запах плетки, волос, луковый запах всего ее тела, смешанный с запахом избы, дыма.

Нельзя писать о запахе овчины и кислых щей.

Бунин — любовь и внимание к конкретному миру. Слово, облегающее каждую вещь.

Бунин в Австрии. Печаль родного края. А после посещения дома Моцарта в Зальцбурге одна мысль: где жил в Москве Иван Бунин. Много мемориалов — и Гиляровский, и Лебедев-Кумач. Где же?

‹…› Когда человек талантлив, все, что он пишет, ты, оказывается, уже пережил.

Когда человек талантлив, он знает, что подлость не скроешь никаким принципом. Он — поборник вечных категорий, не боится, что ему нечего будет сказать об основных нравственных законах.

Смерть писателя, как ни странно, вызывает еще один взлет интереса к его работе. Прежде чем наступит время настоящей, непреходящей и долгостойкой оценки в читательском мире, редакции спешат опубликовать неизданное, извлекаются дневники, письма…

Я не все написал об Овечкине, далеко не все. Не все мог написать. Так, на глубине шести метров, в культурном слое старого города находят кирпичные руины средневековой башни. И что же — копаются, исследуют… А потом найдут на глубине десяти метров каменную кладку тысячелетней давности. Но разве этим отменят труд археологов, пришедших раньше? А там, еще тремя метрами глубже, может, обнаружат остатки еще более древних эпох… Пусть через двадцать лет, в другие времена все будет оценено глубже и вернее и скромное место Овечкина будет найдено. Мою работу это не умалит.

Начало рассказа. — А я не люблю вас читать… Не интересно. Представьте: открываешь коробку конфет, ну, марципаны там или лимонные дольки, и вдруг этикеточка — «Запрещайте детям играть на мостовой». Ну, знаете, прямо зубами заскрипишь — до чего же это неуместно, назойливо, хотя и справедливо. Ну, так вот — так часто бывает и в ваших книгах.

И он рассказал мне страшную историю женщины только для того, чтобы спросить: «Об этом вы, небось, не напишете?»

Тут дело идет о жизни и смерти, о самых трудных решениях, о невыносимых страданиях, — а слова положены с комфортом, щегольством… Ну разве это не первый признак бездарности, — если не выстрадано?

И я подумал: а сам-то я на сдельной или повременной оплате у своего народа?..

У нас часто говорят о знании жизни как гарантии развития большой народной литературы. Но знание жизни — лишь условие. И мастерство — лишь условие. Они сопутствуют таланту, когда писатель производит душевную работу открытия чего-то важного для самого себя. Действительность надо писателю не знать, ее надо открывать для себя. Вот это и есть работа таланта. ‹…›

О многом я не написал, о многом самом главном.

Искусство — роскошь. Ему нужны белые и спокойные руки. Сперва идешь на одну маленькую уступку, потом на вторую, а там и на все двадцать. Долго обманываешься насчет собственной моральной ценности. Затем окончательно плюешь на нее, становишься бездарностью или вроде того.

А что такое совесть? Это доблесть правды.

Рецензент — порученец? Ведь там, где творчество человека можно увидеть и даже проявить для самого автора его замысел — механический оценщик видит только свод норматив и выступает в роли кондификатора, не более.

Но есть и обратное — писателя интересуют только отметки, как ученика. И надо удивить его рецензией, чтобы остановить, привлечь его снова к акту мысли.

— В рецензии много цитат, — заметил молодой человек.

Я должен был разъяснить ему, как я понимаю назначение внутренней рецензии: она, во-первых, не оценивает, а изображает произведение, знакомит, портретирует его, а во-вторых, вся работа рецензента — это работа вкуса: надо отобрать то, что воспроизводит талант автора. Все это требует демонстрации в слове.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com