Избранное - Страница 98
Вечер за вечером; последний придирчивый взгляд в зеркало шкафа, стоящего в его комнатке в «Бельграно»; беседка как ладья, что понесет его вниз по течению один час, а в праздничные дни два часа. Потому что она только спрашивала и слушала, а за его ответы платила своим смехом и отрешенностью.
Несомненно, она была женщиной красивой и дикой, и где-то там, деталь за деталью, складывался план будущего, которое даст ему, Ларсену, привилегию ее опекать и развращать. Но покамест это время было временем не надежды, а простого ожидания.
Морщась от холода, облокотясь на каменный стол, почти не думая о том, наслаждается ли своей славой Петрус в верхнем этаже дома, окруженный медным светом и уютным теплом, Ларсен начинал говорить серьезным тоном. Сперва он рассказывал, соблюдая порядок, придерживаясь бесспорных правил логики и беседы. Начал со своих друзей, своих восемнадцати лет, с какой-то женщины, со скучной гравюры, где был угол дома, бильярд и жимолость, искусно вставляя там и сям генеалогические штрихи.
Но так как она была никто, могла в ответ лишь издать хриплый смех и смотреть с приоткрытым ртом, красиво увлажненным блестящей слюною, Ларсен вскоре отвлекся от своей аудитории и стал вечер за вечером рассказывать воспоминания, которые еще интересовали его самого. С жаром описывал он эпизоды, которые, несомненно, произошли и сохранили бессмертную свежесть, потому что даже теперь он был не в состоянии постичь их до конца, даже теперь не мог уяснить, что побудило его принять в них участие.
Итак, в холодном вечернем сумраке он вел свой рассказ — ни для кого, для редких хриплых взрывов истерического смеха, для округленных, подобно лунам, грудей, рассказывал историю своей жизни без всякой цели, себе самому, чтобы скоротать время. С небольшими изменениями, из стыдливости и тщеславия, он мог говорить и лгать обо всем — она не понимала.
Потом, сразу, грянуло двадцать второе августа — дата, которая ничего не сулила и ничем не угрожала, сумела сохранить свою тайну до конца. День начался с нескольких облачков, но уже к полудню установилась ясность, роднившая этот день с предыдущими, над которыми царила круглая, запаздывавшая в небе луна. Нерушимая холодная безветренная тишь простерлась над рекою, верфью и зимними посевами.
День, как всякий другой, хотя впоследствии Ларсен припоминал предчувствия, которых у него не было, несомненные знаки, которые настойчиво ему посылались, а он не сумел их увидеть.
Выйдя из Управления в шесть, он направился в «Бельграно», чтобы второй раз побриться, и точно в семь явился к воротам Петруса. Девушке в эту ночь снились лошади, или же она выдумала себе сон о лошадях. Последнее время сны Анхелики Инес, ее замечания, ее фразы, которые она вдруг бормотала глуховатым, тусклым голосом, воспринимались Ларсеном как вызов, как предложенная тема. Уверенный в своем богатстве, он думал лишь о том, чтобы подобрать соответствующую историю, и с терпеливой улыбкой слушал невнятные намеки, стараясь ухватить след.
На сей раз было: «и еще лошадь, она лизала меня, чтобы разбудить и предупредить об опасности, прежде чем умереть». Он выждал паузу, потом начал было говорить о своей любви к лошадям и ко многим другим вещам, которые существовали в ушедшем, умершем мире. И тут впервые почувствовал, что у него не получается. Это была любовная история, и ему пришлось свою роль героя уступить; ему хотелось раствориться в сумраке беседки и вызвать к жизни — не для себя и не для девушки — солнечный день, составленный из мгновений многих дней. Он говорил о своей бескорыстной любви к лошади, менявшей масть и имя, лошади непобедимой, хотя она и была побеждена коварством, о ее ногах, о встрече, о ее голове, о ее отваге — все это было один-единственный раз и осталось навеки, составляло величайшую гордость угасшей породы. О любви всегда трудно говорить, и объяснить ее невозможно, особенно когда речь идет о любви, которой ваш слушатель или читатель никогда не испытал, и тем паче когда у рассказчика остались в памяти всего лишь простые факты, из которых она состояла.
День с зимним солнцем, круг, людская масса, трехминутное исступление. Возможно, он что-то и мог там увидеть: лошадки, кажущиеся издали крошечными, бегущие так, словно рассчитывают бежать вечность, без тени напряжения; толпа, переходящая от пророчеств к требовательным выкрикам: немые друзья — надежная и верная пачка билетов в кармане, стоивших теперь столько, сколько за них было заплачено. Он не знал, доходит ли до нее, понимает ли она, но не желал нисходить до объяснения некоторых слов: трибуна, пласе[39], прямая, загон, пятьдесят девять, дивиденд, придержать. Но, как бы там ни было, он понимал, что ему удалось только сбивчиво намекнуть на свою любовь к одной лошади — или к двум, трем, — на свою любовь к жизни, на свою любовь к воспоминанию о том, как он любил жизнь. В восемь Ларсен кончил говорить и в дверях беседки наклонил голову для короткого, сухого поцелуя.
И снова его охватило ощущение зимы и старости, жажда компенсировать чем-то эту черствость, это безумие. Он снова пошел по дороге на верфь, мелкими шажками огибая рытвины с топкой грязью, и наконец устремился к желтым огонькам домика. Поднявшись по трем ступенькам, Ларсен вошел, не снимая пальто и не видя женщины. Подбежали собачки, стали нюхать шедший от него запах холода; он их отогнал ногой, стараясь ударить по мордочкам, и случайно его лицо оказалось рядом с листком стенного календаря. Так он невольно узнал, что солнце зашло в 18.26, и что сейчас стоит полнолуние, и что для него и для всех нынче день Непорочного Сердца Марии.
Пахнуло холодом, это вошла женщина, но он услышал стук ее огромных туфель, когда она уже была на середине комнаты. Он повернулся к ней, чтобы снять шляпу. Возможно, все изменилось от имени Мария, которое лишь теперь дошло до его сознания, возможно, перемена произошла из-за лица женщины, ее глаз, ее улыбки под зубчатой пыльной короной прямых волос.
— Добрый вечер, — сказал Ларсен с медленным поклоном. — Сеньора. — И тут он почувствовал страх, подобный веянию холода, но какой-то иной, чем прежде. — Вот, проходил мимо, решил заглянуть к вам. Проведать. Я могу сходить в «Бельграно», принести чего-нибудь на обед. Или еще лучше: я был бы счастлив, если бы вы собрались с силами и мы пошли бы в ресторан и там пообедали. Домой я вас, конечно, провожу. А если Гальвес придет, мы ему оставим записку, две строчки. Видели луну? Светло как днем. Мы пойдем медленно, чтобы вы не устали. Наденьте что-нибудь на голову, будет роса.
Женщина не закрыла дверь, и Ларсен любезно обращался к ночному небу над ее густой шевелюрой, над ее глазами и улыбкой, бог весть зачем выгадывая минуты.
Тут был страх, но не такой, который он мог бы откровенно объяснить любому вновь обретенному другу, любому удрученному старому знакомцу, вдруг всплывшему из мрака небытия или забвения. «Наступает миг, когда нечто пустячное, незначительное заставляет нас пробудиться и взглянуть на мир как он есть». То был страх перед фарсом, ему уже неподвластным, страх перед первым ясным предупреждением, что теперь игра не зависит ни от него, ни от Петруса, ни от всех тех, кто до сих пор играл с уверенностью, что делает это для своего удовольствия и что стоит сказать «нет» — и игра прекратится.
Она стояла, опершись на стол, слегка наклонив вперед туловище, но с поднятой головой. Вокруг вяло прыгали собачки, стараясь достать до оттопыренного животом пальто.
Ларсен видел себя — как он, съежившийся, весь в черном, пятится к дощатой стене и черным цифрам на календаре, держа шляпу обеими руками, с добродушным, растерянным выражением лица. Ему подумалось, что лучше всего тут утешат покорность и неуклюжая шутка.
— Подумайте, какая ночь, сеньора. Так холодно, завтра вокруг будет все бело от инея. Но зато нам сообщили, что будет лунная ночь.
Он вздохнул, покачал головой и, тронув запястьем револьвер под мышкой, достал платок, провел им по лбу.