Избранное - Страница 91
Наконец во время кризиса тридцатого года семья осела на верфи, окончательном пристанище для сеньоры Петрус — ее похоронили на кладбище Колонии после суточного словесного препирательства: Петрус заупрямился, он желал хранить тело, скелет или пепел у себя в саду, в небольшом сооружении из кирпича, мрамора и железа, с двускатной крышей, проект которого архитектор Феррари набросал с надлежащей быстротой и даже получил часть гонорара. И после клятвы, произнесенной перед соболезнующими, священником и могильщиками, клятвы, чрезмерный драматизм которой и горячность были, бесспорно, вызваны поражением в стычке с муниципальными чиновниками и правилами, Петрус согласился на погребение на кладбище Колонии. Кроме того, еще была послана телеграмма губернатору, три строки в таком повелительном тоне, что их стоило бы подписать «Мы, Петрус», ответом на которую было всего лишь письмо с соболезнованием, где выражения сочувствия должны были смягчить отказ; письмо это, впрочем, пришло, когда дождь уже целую неделю поливал могилу сеньоры Петрус в Колонии. (Она умерла зимой, и Анхелика Инес сумела этого не забыть.)
Клятва была произнесена по-немецки, что исключало из числа свидетелей немногих местных жителей, присоединившихся к скорбящей и промокшей процессии: «Клянусь перед Богом, что Тело твое опочиет на Родине». Большими буквами выделены патетически подчеркнутые слова. Выходку эту понять трудно. Все очевидцы описывают Петруса как человека, чуждого мелодраматизму: стоя с непокрытой головой, он выпрямился, поднял руку над мокрой ямой и произнес варварские, гортанные звуки, эту так никогда и не исполненную клятву. Потом снова наклонился, взял поданную ему горсть земли и бросил ее точно на буквы, обвитые украшавшей гроб фиолетовой лентой.
Перед этим, когда еще и часу не прошло после кончины его жены, Феррари, архитектор, приглашенный Петрусом, угодливо чертил карандашами по белому листу, напряженно стараясь понять и точно воплотить, а заодно подсчитывал затраты — стоимость мрамора и кованого железа, плату каменщикам и гранильщикам мрамора, расходы на перевозку. Но он также ощущал радостный и тревожный трепет художника, стремящегося что-то создать, что-то выразить. А за спиною Феррари ходил взад и вперед Петрус, вдовец, упрямо повторяющий свои требования, дотошный, неуступчивый.
И должно быть, для Петруса и его дочери решение остаться в доме на верфи тоже было окончательным. К дому сделали пристройки, привезли статуи для сада, и много недель подряд катера за хорошую плату доставляли ящики с мебелью, посудой и украшениями.
Но прежде чем они обосновались в доме, поставленном на каменных столбах, дабы предохранить его от паводка, еще не достигавшего столь опасного уровня, Петрус сделал попытку купить дворец Латорре, находящийся ныне на острове вблизи порта Санта-Марии. Вероятно, стоило бы послушать свидетельства и толки о встречах старого Петруса с потомками героя — тучными, вялыми, дегенеративными. Он льстил, интриговал, все терпел и, кажется, сумел предложить сумму, достаточную как задаток для переговоров о контракте. Тогда его резиденцией — на острове, который на почтительном расстоянии огибают суда и лодки, — был бы дворец с розоватыми, вечно сырыми стенами, с сотней зарешеченных окон, с круглой башней, когда-то наверняка казавшейся необычной и легендарной.
Возможно, это — то есть пребывание Петруса на острове — изменило бы и его историю и нашу; возможно, что судьба, которая, подобно толпе, неравнодушна к внешним формам, к величию, решила бы помочь ему, сочла бы эстетической или композиционной необходимостью обеспечить легенде будущее: Херемиас Петрус, император Санта-Марии, Эндуро и Верфи. Петрус, наш хозяин, заботясь о нас, о наших нуждах и нашей зарплате, бодрствует в цилиндрической башне. Не исключено, что Петрус распорядился бы увенчать башню маяком, или же нам, дабы украсить и оживить нашу покорность, довольно было бы, гуляя по набережной в безоблачные вечера, созерцать соперничающие со звездами освещенные окна, за которыми бодрствует, управляя нами, Херемиас Петрус. Но как раз тогда, когда внуки магната, с насмешкой или отвращением обнаружив способность Петруса желать, запутывать, глотать унижения, торговаться и в конце каждой встречи глухим мягким голосом, с почтенной миной человека прошлого столетия, излагать непреложный итог того, о чем спорили и на что беспечно согласились, сказали, томно кивая, «да», за спиною у судьбы было решено объявить дворец Латорре историческим памятником и назначить жалованье некому внештатному профессору национальной истории, дабы он жил во дворце и регулярно присылал сообщения о течи в крыше, о засилье сорняков и о связи между приливами и прочностью фундамента. Профессора звали — хотя для нашей повести это несущественно — Арансуру. Говорили, что прежде он был адвокатом, но оставил это занятие.
Дочь Петруса Диас Грей видел вблизи всего два раза. Первый — после того, как семья поселилась в доме на верфи, и до того, как умерла мать, — девочке тогда было пять лет, и в ноге у нее застрял рыболовный крючок. Будь Петрус дома, он, без сомнения, повез бы ее на машине в медицинскую клинику Колонии, не останавливаясь в Санта-Марии, не тревожась о том, что ребенок теряет кровь, забывая, что напротив новой площади есть дом с табличкой доктора, и не желая слушать напоминаний об этом. Однако старик — то есть тогдашний Петрус, такой же, как теперь, только с черными и более жесткими бачками, — находился, вероятно, в это время в столице, занимаясь подсчетами на заседаниях будущих и возможных акционеров, либо колесил по Европе, закупая машины и нанимая технический персонал. Таким образом, довелось матери и очередной тетке принимать в этой ситуации решение и выбирать наименьшее зло: смерть, хромота, мстительный гнев Петруса. «Только подумать, доктор, что отец всегда запрещал ей ходить на мол к рыбакам». Старик называл «молом» то, что было всего лишь навесом над глиняной насыпью (хотя уже тогда начали закладывать в реку огромные каменные кубы). Видимо, чертя карандашом первый набросок плана, он написал «мол» или подумал о «моле», когда с презрительной миной подошел к берегу, осматривая местность с целью покупки. Что ж до рыбаков, в тот день там находился только Петтерс, тот, что потом стал владельцем «Бельграно», а тогда жил одиноко в хижине возле реки, побившись об заклад, или поссорившись с отцом, или по обеим этим причинам, ставшим для него предлогом.
Для девочки, маленькой ее служанки и собаки не было лучшего развлечения в час сиесты, чем кружить возле неподвижно сидевшего Петтерса и поддерживать его рыбацкие упования своими тревожными возгласами. Но вот Петтерс завертел в воздухе грузилом и вдруг услышал странный крик, скорее от неожиданности, чем от боли; он даже не нагнулся посмотреть ножку девочки, зная, что ничего не решится сделать. Приказав служанке, чтобы бежала известить домашних, он перерезал леску и исчез, подхватив удочку, жестянку с наживкой и весь свой нехитрый скарб с плетеной скамеечки — грузила, проволочки, пробки.
Девочка сидела неподвижно, не плакала, испуганная собака лизала ее, утешая. Ни мать, ни очередная тетка, ни кто-либо из батальона служанок, садовников и прочей челяди с неопределенными обязанностями, выбежавших из строящегося дома (он был закончен два года назад, но работы по усовершенствованию не прекращались), и никто из солдат другого батальона, самого слабого по esprit de corps[37], состоявшего из каменщиков или, возможно, уже из плотников, которые строили контору верфи и в этот момент обедали посреди непонятных геометрических конструкций из балок и кирпича, не решился вытягивать крючок, вонзившийся в ляжку сзади, возле ягодицы.
Кольцо склонявшихся над девочкой лиц, то устрашенных, то советующих, сперва нагнало на нее страх, но потом Анхелика Инес снова успокоилась и заулыбалась — углубленная в свою тайну, крепкая, загорелая девчушка, только изредка моргали большие светлые отрешенные глаза да покачивались, хотя ветра не было, тугие, твердые, как канат, косички. Диас Грей припомнил сохнущие и блестевшие на солнце лужицы воды, оставшиеся после попыток первой помощи; тоненькую извилистую нескончаемую струйку алой крови; да, девочка была неуязвима и, по сути, не была ранена — посеребренный якоревидный крючок стал частью ее тела и ее безмятежности.