Избранное - Страница 132
Как насекомое? Может быть. Не менее избитым будет сравнение с русалкой, безжалостно вытащенной из воды, терпеливо несущей земные тяготы и беды в гроте аптеки. Как насекомое, повторяю, завлеченное в грязную полутьму странными картами, которые проясняли вчерашний и сегодняшний день, показывали, не идя на уступки, беспощадное будущее. Насекомое в обветшалом белом панцире, которое бессильно металось вокруг бледного света, падавшего на стол, на четыре руки, билось о бутыли и витрины, неторопливо и привычно тащило за собой длинный, спокойно раскинутый, утративший всякий смысл шлейф, некогда задуманный и исполненный самой мадам Карон.
И каждую ночь, когда закрывалась аптека и у входа зажигался лиловый огонек, извещавший о ночном обслуживании, длинное белесое насекомое передвигалось по неизменным большим и малым кругам, потом останавливалось и замирало, соединив усики, прислушиваясь к пророческому шепоту, к бормотанию карт с таинственными, грозными ликами, которые подтверждали счастливый конец мучительного, запутанного пути, говорили о неточно назначенном неизбежном дне.
И, хотя это пустое, полураздетому парню досталось не совсем понятное братское чувство; а угасающей старости Барте досталась неразрешимая задача, которую он пережевывал беззубыми деснами, сидя в глубоком кресле, где расположился до конца жизни, и вертя большими пальцами над так и не похудевшим животом:
— Если бы она была здесь и чувствовала себя дома. Если бы ходила вокруг, и все разглядывала, и возвращалась. Если бы мы оба всегда любили ее, чтобы она не утащила яд, чтобы она никоим образом не могла утащить его, и кончила все быстрее и не так несчастливо.
И тут она начала преследовать нас и продолжала преследовать до самого конца и даже несколько позже.
Потому что, повторяем, так же как в свое время Монча вернулась из фаланстера, объявилась в Санта-Марии и отправилась от нас в Европу, так теперь она приехала из Европы, чтобы отбыть в столицу и вернуться к нам и жить вместе с нами в этой Санта-Марии, которая, как кто-то сказал, стала уже не та, что прежде.
Мы не могли, Монча, защитить тебя на серо-зеленых просторах проспектов, не могли разогнать столько тысяч людей, не могли умерить высоту новых нелепых зданий, чтобы тебе стало уютнее, чтобы ты почувствовала себя более связанной или одинокой с нами. Очень мало, только самое необходимое, могли мы противопоставить скандалу, насмешкам, равнодушию.
Живя в городе, каждый день воздвигавшем новую стену — такую высокую, такую чужую для нас, стариков, из бетона или стекла, — мы упорно отрицали время, притворялись, верили, будто она застыла на месте, эта Санта-Мария, которую мы видели, исходили вдоль и поперек; и хватит с нас Мончи.
Было еще кое-что, не очень существенное. С той же естественностью, с теми же усилиями и шутовством, что пускали мы в ход, чтобы забыть о новом, несомненно существующем городе, старались мы забыть о Монче, сидя за рюмкой и картами в баре отеля «Пласа», в лучшем ресторане, в новом здании клуба.
Порой кто-нибудь требовал уважения, молчания в ответ на неуместную фразу. Мы соглашались, забывали о Монче и снова вели разговор об урожае, о ценах на пшеницу, о судах на спокойной реке — а также о том, что грузили в трюмы и выгружали из трюмов, — о колебаниях денежного курса, о здоровье сеньоры супруги губернатора, нашей повелительницы.
Но ничего не помогало и не помогло: ни детские уловки, ни заклинания. Мы были здесь, и болезнь Мончи тоже.
И тогда нам пришлось очнуться, поверить, сказать друг другу: да, мы это знали уже много месяцев назад, Монча была в Санта-Марии и была такой, как была.
Мы ее видели, знали, что она разъезжала в такси или в разбитом «опеле» 1951 года, отдавала ненужные визиты вежливости, вспоминая — пожалуй, не без злого умысла — забытые и невосстановимые даты. Рождения, свадьбы, кончины. Возможно — преувеличивали некоторые, — именно те дни, когда хотелось бы забыть какой-нибудь грех, бегство, обман, вероломную разлуку, трусость.
Мы не знали, действительно ли она хранила все в памяти, но никогда так и не нашли ни одной записной книжки или просто календаря с веселыми картинками, который мог бы это объяснить.
В Санта-Марии есть река, есть суда. Раз есть река, то не обходится без туманов. На судах воют гудки, сирены. Они предостерегают бедного купальщика, любителя пресной воды. Обремененный необходимыми принадлежностями — зонтиком, халатом, купальником, кошелкой с припасами, супругой, детьми, — в какую-нибудь тут же забытую минуту слабости или заблуждения вы можете, могли, смогли бы вообразить нежный и хриплый голос китенка, взывающего к матери, и в ответ хриплый встревоженный зов матери-китихи. Ну что ж, так примерно и происходит все в Санта-Марии, когда туман застилает реку.
Правдой было то, если бы мы могли поклясться, что этот призрак жил среди нас и наваждение длилось три месяца, правдой было то, что Монча Инсаурральде выезжала почти ежедневно из дома в такси или в «опеле», одетая всегда и словно навеки — так по крайней мере казалось — в подвенечное платье, которое сшила ей в столице мадам Карон из шелка и кружев, привезенных из Европы ради торжественного венчания с одним из Маркосов Бергнеров, придуманным ею в далеких странах, с благословения некоего отца Бергнера, неизменного, серого и каменного. Оставалось умереть только ей.
Дела шли именно так, а не иначе, как бы их ни перетасовывали после того, как все случилось и стало уже непоправимым.
Разные неожиданности, твердые заявления стариков, не желавших открывать тайну, неизбежные противоречия помешали точно установить день, вечер первого великого испуга. Монча приехала в отель «Пласа» на своей кашляющей машине, отпустила шофера и прошла, словно во сне, к столику с двумя приборами, который заказала заранее. Подвенечное платье с длинным шлейфом привлекло все взгляды и долгое время, больше часа, оставалось почти неподвижно перед пустотой — тарелки, вилки и ножи, — пребывавшей напротив. Она, оживленная и любезная, обращалась с вопросом к несуществующему собеседнику и задерживала поднятый бокал, ожидая ответа. Все почувствовали в ней породу, неоспоримую, привитую с детства воспитанность. Все увидели, правда по-разному, пожелтевшее подвенечное платье, рваные кружева, кое-где висящие клочьями. Она была под защитой равнодушия и страха. Лучшие из очевидцев, если нашлись такие, полагали, что платье связано с каким-нибудь счастливым воспоминанием, тоже пострадавшим от времени и неудачи.
Ни слишком рано, ни поздно сам метрдотель — Монча все-таки звалась Инсаурральде — подал мнимый счет на подносике и оставил его точно посередине между нею и другим — отсутствующим, невидимым, отделенным от нас, от Санта-Марии бесчисленными морскими милями, жадностью голодных рыб. Он спросил о чем-то едва слышно, склонившись с улыбкой на толстом безмятежном лице. Казалось, он благословляет, освящает, словно пастырь. Его смокинг вполне мог сойти за стихарь.
Необходимо было наладить тайные и одинокие посещения ресторана, где она обедала с Маркосом. Задача трудная и сложная, поскольку речь шла не просто о физическом перемещении. Ей хотелось, чтобы особое душевное состояние появилось заранее и надолго; порой она чувствовала, как возникает в ней, казалось, утраченная навсегда сила духа, позволяющая ждать встречи, и она знала, что эта радостная, несгибаемая сила не покинет ее до конца ночи, до того самого часа, когда можно с уверенностью сказать, что в Санта-Марии все закрыто. Более того, ее душевное состояние должно держаться и после часа закрытия, должно длиться в ночном одиночестве и навевать сладкие сны. Ибо следует понять, что все остальное, то, что мы, сантамарийцы, упорно называем реальностью, было для Мончи так же просто, как любой естественно совершаемый физиологический акт. Позвонить метрдотелю ресторана «Пласа», заказать столик «ни очень близко, ни очень далеко», сообщить ему о возвращении Маркоса и желании это отпраздновать, поспорить о выборе блюд, потребовать любимое вино Маркоса, вино, которого уже давно не было, которое к нам больше не привозили, вино, которое некогда продавалось в высоких бутылках с выцветшими этикетками.