Избранное - Страница 109
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ИСТОРИЯ РЫЦАРЯ РОЗЫ И БЕРЕМЕННОЙ ДЕВЫ, ПРИБЫВШЕЙ ИЗ ЛИЛИПУТИИ
© Перевод. М. Абезгауз
В первую минуту все мы трое подумали, что знали этого человека раньше и будем знать навек. Мы пили теплое пиво на тротуаре перед «Универсалем», а на землю опускалась ночь конца лета; ветер резвился в кроне платанов, а грома победно и гневно гремели над рекой.
— Смотрите, — прошептал Гиньясу, откидываясь на спинку железного стула. — Глядите, но только не слишком пристально. По крайней мере не впивайтесь глазами и соблюдайте приличия. Не будем слишком любопытными, тогда они, возможно, еще побудут с нами, не испарятся, а быть может, даже присядут, закажут что-нибудь выпить, воплотятся.
Мы потели от жары и зачарованно глядели на столик против двери кафе. Девушка была крохотной и чудесной; платье сидело на ней как влитое — с большим декольте и разрезом на боку. Она казалась совсем юной, так и лучилась счастьем, улыбка просто не могла сойти с ее лица. Я об заклад бы побился, что сердце у нее доброе, и предсказал ей грустные минуты. С сигаретой во рту, крупном и страстном, рукой поправляя прическу, она остановилась возле столика и оглянулась по сторонам.
— Предположим, что все нормально, — сказал старик Ланса. — Для карлицы слишком хорошо сложена, а для девочки, одетой в женское платье, чересчур уверена в себе и призывна. Она ведь и на нас посмотрела — может, свет ее слепит. Но решают дело намерения.
— Можете не отворачиваться, — милостиво разрешил Гиньясу, — но заговаривать с ними пока не надо. Не исключено, что они такие, как мы видим их, не исключено, что они и впрямь в Санта-Марии.
Мужчина был благовоспитан, и его манера держаться — беспокойная, несколько нервная — подчеркивала желание существовать, быть прочным, индивидуальным. Он был молод, худ, очень высок; был робок и дерзок, трагичен и весел.
Минутное замешательство женщины; потом она движением руки отвергла столики на тротуаре и завсегдатаев кафе, помпезность грозы, уродливую, скучную планету, на которую только что вступила. Он же придвинул ей стул и бережно усадил. Приветливо улыбнулся ей, ласково погладил волосы, потом — руки и не спеша уселся сам, в своих серых, зауженных книзу брюках. С той же улыбкой, с какой обращался к девушке и какую она скопировала, он подозвал официанта.
— Первая капля, — сказал Гиньясу. — Дождь с самого утра собирался, а начнется как назло именно сейчас. Сотрет, смоет то, что мы видим и с чем начали свыкаться. Никто нам не поверит.
Несколько минут мужчина сидел, повернув к нам голову, быть может, разглядывая нас. Волна темных блестящих волос падала ему на лоб, одет он был в странный костюм из серой фланели — портной украсил его маленькой твердой розой, — а лицо выражало рассеянность, настороженность и надежду, дружелюбие к жизни более старой, чем он.
— Но может случиться, — гнул свое Гиньясу, — что другие сантамарийцы тоже видят их и теперь на стреме, во всяком случае полны ненависти и страха, молят бога: пусть чужаков смоет дождь. Кто-нибудь пройдет и поймет, что они — чужаки, чересчур прекрасные и счастливые, поймет и даст сигнал тревоги.
Когда подошел официант, они помедлили с заказом: мужчина гладил девушке плечи, терпеливо что-то предлагая, властелин времени, которое он с ней делил. Он перегнулся через столик и поцеловал ей веки.
— Теперь лучше не глядеть на них, — посоветовал Гиньясу.
Я слышал дыхание старика Лансы, кашель, который рождался в горле при каждой затяжке.
— Разумнее всего забыть их, чтобы лишиться возможности давать кому-либо отчет.
Полило как из ведра, но мы больше не слышали громов над рекой. Мужчина снял пиджак и накинул его на плечи девушке, не суетясь, все с тем же обожанием, возвещая улыбкой, что жизнь — единственное из возможных блаженств. Девушка дергала лацканы и весело глядела, как по желтой шелковой рубашке мужчины, подставленной ливню, быстро расплываются темные пятна.
Свет неоновой рекламы «Универсаля» блестел на мокром розане в петлице пиджака — розане священном и таком маленьком. Не спуская глаз с мужа — я наконец разглядел обручальные кольца на скрещенных над столом руках, — она повернула голову, чтобы понюхать цветок.
В холле, где мы укрылись от стихий, старик Ланса перестал кашлять и отпустил шуточку насчет Рыцаря Розы. Мы расхохотались, отделенные от супружеской пары грохотом дождя, соглашаясь с тем, что это хорошее определение для молодого человека: ведь наше знакомство с ним уже началось.
Почти целый месяц я о них не слыхал ничего интересного, пока не узнал, что парочка поселилась в Лас-Касуаринас.
Они, дошло до нас, были на танцах в клубе «Прогресо», но мы не знали, кто их пригласил. Кто-то из нас видел, как девушка танцевала допоздна, крохотная, в белом платье, не забывая — каждый раз как подходила к длинной темной стойке бара, где муж ее беседовал с господами постарше и поважней, — не забывая улыбнуться любимому с сиянием, таким нежным, открытым и ясным, что не простить ее было невозможно.
Он же, томный и высокий, томный и страстный, еще раз скажу — томный и сознающий свое право знать все обо всех, танцевал только с женщинами, которые могли поговорить с ним — хотя и не воспользовались случаем — о том, как мужья их не понимают и какие эгоисты дети, о других танцульках, где играют вальсы, уанстепы, а под конец — народный танец и где подают лимонад и не слишком крепкие коктейли.
Он танцевал только с такими, а юным девочкам и старым девам уделял лишь минуту, склоняя к ним высокую фигуру в сером, красивую голову, улыбку, словно вечную и колдовскую веру в бессмертное, неизбывное счастье. И все это — с рассеянной вежливостью и мимолетно. Они, девицы и молодые жены Санта-Марии, повествует наблюдатель, те, кто, согласно убогому дамскому словарю, еще не начал жить, и те, кто жить перестал, перестал слишком рано, пережевывая озлобление на обманщиков мужчин, казалось, были тут лишь для того, чтобы перекинуть мост между женщинами и мужчинами в летах, между площадкой для танцев и неудобными табуретами бара, где в полумраке медленно пили под разговор о шерсти и пшенице. Сообщает наблюдатель.
В последний танец они пошли оба, вместе, и упорно, будто сговорились, под выдуманными предлогами отказывались от угощений. Он по-прежнему терпеливо и почтительно наклонялся над увядшими руками, пожимая их, но не решаясь поцеловать. Он был молод, худ, силен; был таким, каким ему полагалось быть, и ошибок он не делал.
За ужином никто не спросил, кто они такие и кто пригласил их. Какая-то женщина, помолчав, вспомнила букетик слева на платье девушки. Женщина говорила осторожно, не настаивая, упомянув только райский букетик, приколотый золотой брошкой. Эта цветочная ветка была, вероятно, сорвана с дерева на пустынной улице либо в саду пансиона, или доходного дома, или жалкой норы, в которой они ютились в дни перед тем, как поселиться в «Виктории», и обнаружить которую никому из нас не удалось.
Почти каждый вечер Ланса, Гиньясу и я вели о них речь в «Берне» либо в «Универсале», когда Ланса кончал править гранки и подходил к нам — хромой, медлительный, добродушный и болезненный, — попирая солнечные блики, падавшие с тип[41] без помощи ветра.
Лето стояло сырое, а я почти обрел спасение, ибо начал смиряться с тем, что старею; и все же спасение еще не наступило. Я встречался с Гиньясу, и мы говорили о новшествах в городе, о выполнении завещаний и о болезнях, о засухах, о рогоносцах, об ужасном нашествии незнакомых лиц. Я жил в ожидании старости, а Гиньясу, должно быть, богатства. Но мы не говорили о той парочке до того часа, когда Ланса — иногда раньше, иногда позже — выходил из редакции «Эль Либераль». Хромой, таявший на глазах, он прочищал горло и начинал честить президента и весь род Малабиа; вместо аперитива пил кофе и протирал очки замусоленным платком. В то время я больше слушал Лансу, чем Гиньясу, — хотел выучиться стареть. Но ничего не получалось: этого да еще кое-чего нельзя перенять у другого.