Избранное - Страница 88

Изменить размер шрифта:

— Боже всемогущий! — вскричал Стелло.— Что для нас теперь все почтенные Протагоры и Продики, в то время как каждый старец, муж, ребенок со слезами на глазах превозносит божественного Г омера!

— Ага! — не отступал доктор, в глазах которого сверкало приводящее в отчаяние торжество.— Как видите, философы не более снисходительны к поэтам, нежели власть имущие. Те и другие держатся за руки, топча ногами искусство.

— Да, я это чувствую,— согласился бледный и взволнованный Стелло.— Но в чем же здесь непреходящая причина?

— Движет ими зависть, а оправданием ей — о извечный предлог! — служит мысль о бесполезности искусства для общества и государства,— ответил неумолимый доктор.— Перед поэтом все они разыгрывают одну и ту же пантомиму, изображая на лице презрительную и покровительственную улыбку, но в сердечной глубине ощущают как бы присутствие бога, присутствие высшего существа, и в этом они все-таки гораздо выше рядовых людей, которые, лишь смутно отдавая себе отчет в превосходстве поэта, испытывают при нем ту же неловкость, что испытывали бы от лицезрения большой и непонятной им любви. Это та же неловкость, которую ощущал бы хлыщ или холодный педант, случайно оказавшись рядом с Полем в минуту расставания с Виргинией, или рядом с Вер-тером, когда тот берется за пистолеты, или с Ромео, выпивающим яд, или с Де Гриё, босиком бредущим за телегой с падшими женщинами. Такой равнодушный наблюдатель, без сомнения, сочтет сумасшедшими этих людей, обреченных на глубокую страсть, но тем не менее почувствует в них нечто великое, нечто достойное уважения и молча удалится, уверенный в своем превосходстве над ними уже потому, что подобные страсти не волнуют его.

— Верно, ах, как верно! — всей грудью вздохнул Стелло, еще глубже вжимаясь в кресло и словно прячась от сухого и властного голоса, который не оставлял его в покое.

— Вернемся, однако, к Платону. Соперничество между ним и Гомером — это соперничество двух богов. Ревнивая неприязнь — вот что руководило этим умом, могучим и, по всей справедливости, бессмертным, но слишком положительным, как у всех, чье интеллектуальное превосходство зиждется на чудовищно развитом суждении и начисто лишено воображения.

Он отличался глубокой убежденностью, потому что черпал ее в сознании своей одаренности, по которой каждый вечно пытается мерить других. У него был ум геометра — точный и рассудительный; таким же впоследствии обладал Паскаль, и оба они сурово осуждали поэзию, потому что не чувствовали ее. Но меня интересует только Платон, поскольку он при всей непомерности своих притязаний на роль законодателя и государственного деятеля все же укладывается в рамки нашей беседы.

Насколько мне помнится, сударь, он выражается приблизительно так:

«Способность судить обо всем сообразно мере и здравому смыслу есть наиболее замечательное свойство духа; следовательно, противоположная способность — одна из наиболее легкомысленных наших особенностей».

Такая отправная точка позволяет этому честному человеку взирать на Гомера сверху вниз; он сажает его на скамью подсудимых и в шестой как будто книге своего «Государства» риторически поучает:

«Дорогой Гомер, если ты вправду стоишь не на третьем месте

от подлинного и способен создавать не только подобия, не только призраки — дались ему эти подобия! — а занимаешь второе место и в состоянии понимать, от чего люди становятся лучше или хуже в общественном и частном обиходе, скажи, какое государство обязано тебе лучшим устройством, как Лакедемон Ликургу, Италия и Сицилия Харонду, Афины Солону? Какую войну вели под твоим началом и по твоим советам? Какое полезное открытие или изобретение, способствовавшее развитию искусств или улучшению жизни, связывается с твоим именем?»

Продолжая вот эдак беседовать с угодливым Главконом, который знай твердит: «Очень метко», «Вот уж это правда», «Ты прав» — и делает это таким тоном, каким юный семинарист вторит исповеднику-аббату, наш философ взашей выгоняет богоравного Гомера из своего государства — вымышленного, к счастью для человечества.

Но добрый Гомер не отвечает на его непринужденные речи по той простой причине, что спит, и не в смысле той легкой дремоты — dormitat,— в которой его дерзнул упрекнуть кое-кто другой, тоже забавлявшийся придумыванием правил, но тем тяжелым сном, который ныне смежает веки Жильбера, Чаттертона и Андре Шенье.

Здесь Стелло глубоко вздохнул и закрыл лицо руками.

— Допустим, однако,— продолжал Черный доктор,— что божественный Платон сидит здесь с нами третьим. Не могли бы мы, спрашивается, свести его в музей Карла Десятого — прошу прощения за столь большую вольность, но другого названия не знаю — под тот замечательный плафон, который изображает царство, нет, небо Гомера? Мы показали бы ему старого, нищего слепца, который восседает на золотом троне, держа, как скипетр, свой страннический посох между усталыми, запыленными, израненными ногами, а у ног сидят две его дочери-богини — «Илиада» и «Одиссея». Гомера с восторгом созерцает толпа увенчанных мужей, причем созерцает стоя, как и подобает взирать на гения. Это величайшие из смертных, чьи имена сохранились для потомства, то есть поэты, и, заменив слово «величайшие» на «злополучнейшие», я не совершил бы ошибки. Славные изгнанники, отважные жертвы произвола, затравленные нищетой мыслители, воины, осеняемые вдохновением прямо в боевом лагере, моряки, спасавшие свою лиру если уж не из темницы, то из волн океана,— эти люди образуют почти непрерывную цепь от времен Гомера до наших дней, с любовью окружают первого и самого горького среди них страдальца и, словно оцепенев от изумления, спрашивают у него, за что на них обрушено столько ненависти.

Увеличим мысленно этот великолепный плафон, раздвинем и поднимем купол, чтобы под ним уместились все неудачники, на которых воображение и поэзия навлекли всеобщее осуждение. Увы, для этого слишком мал окажется даже небосвод в погожий августовский день! Нет, что я говорю! Золотая и лазурная твердь без наилегчайшего, едва воспринимаемого глазом облачка, которую можно видеть разве что в Каире, и та будет чересчур тесным холстом, чтобы служить фоном для их портретов.

Поднимите взор к этому плафону и представьте себе, как на нем, один за другим, появляются тоскливые призраки. Вот Торквато Тассо с покрасневшими от слез глазами, одетый в лохмотья, презираемый даже Монтенем — ах, философ, что ты натворил! — и доведенный до того, что он перестал видеть, причем не от слепоты, а... Нет, я скажу это не по-французски: пусть итальянский язык пребудет опозорен горестным криком, вырвавшимся у несчастного:

«Non avendo candella per escrivere i suoi versi»41.

Вот незрячий Мильтон, бросающий на стол издателю свой «Потерянный рай» за десять фунтов стерлингов; Камоэнс, существующий в больнице на милостыню, которую приносит ему великодушный слуга, побирающийся ради хозяина, но не бросающий его; Сервантес, простирающий руки с одра нищеты и смерти; седой Лесаж, вместе с женой и дочерьми идущий просить предсмертного пристанища у своего сына, бедного каноника; Корнель, оставшийся без всего, «даже без бульона», как сказал Расин королю, великому королю. Вот семидесятилетний Драйден, погибающий от нищеты и нашедший в астрологии обманчивое лекарство от людской несправедливости; скитающийся пешком по Ирландии Спенсер, человек, пусть не такой нищий и не такой отчаявшийся, как Драйден, но все же кончающий свои дни с «Королевой фей» в голове, с Розалиндой в сердце и без куска хлеба в кармане.

Как мне хотелось бы оборвать здесь свой список! Но вот Вондел, старый голландский Шекспир, умерший с голода девяноста лет от роду, чей гроб несли четырнадцать босоногих оборванных поэтов; Сэмюэл Ройер, найденный замерзшим на чердаке; Батлер, создавший «Гудибраса» и умерший в нужде; Флойер Сиднем и Рашуорт, закованные в кандалы, как каторжники; Жан Жак Руссо, покончивший с собой, чтобы не жить подаянием; Маль-филатр, что «голодом сведен в могилу», как писал Жильбер в больнице...

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com