Избранное - Страница 84
Шум с каждой минутой становился оглушительней, но тут с площади, как орудийный выстрел, перекрывающий жаркую перестрелку, донесся звук еще более могучий. Волна вооруженных пиками людей набежала на залившее площадь бескрайное море безоружного народа, и я наконец увидел, что вызвало зловещее смятение.
Это была телега, но телега, выкрашенная в красный цвет и нагруженная восемьюдесятью живыми телами. Жертвы стояли, тесно прижавшись друг к другу. Люди всех ростов и возрастов были связаны, как сноп. Головы у всех были обнажены, и я видел седые кудри, лысины и белокурые головки, еле доходившие соседям до талии, белые платьица и крестьян, офицеров, священников, буржуа; я заметил даже двух матерей, державших у груди и кормивших своих младенцев до самого конца, словно для того, чтобы отдать им все свое молоко, кровь и жизнь, которую у них готовились отнять. Я уже говорил, что называлось это очередной партией.
Груз был так тяжел, что три лошади с трудом тащили его. К тому же — ив этом заключалась причина шума — народ с горестными стенаниями на каждом шагу останавливал телегу. Лошади пятились, повозка как бы подвергалась осаде, и осужденные, через головы конвоиров, протягивали руки к друзьям.
Все это напоминало чересчур переполненную шлюпку, которая вот-вот опрокинется и которую пытаются спасти с берега. Едва жандармы трогались с места, народ издавал тысячеустый вопль, грудью и плечами оттеснял кортеж назад и, воздвигая на его пути свое запоздалое грозное вето, разражался долгим нарастающим неразборчивым ревом, который несся с Сены, с мостов, набережных, улиц, с деревьев, с тумб и мостовых: «Нет! Нет! Нет!»
При каждом новом набеге этого гигантского людского прибоя телегу качало на колесах, как корабль на якорях, и почти приподнимало со всем ее грузом. Я страстно надеялся, что ее опрокинут. Сердце у меня неистово стучало. Опьяненный и оглушенный величественной картиной, я чуть не вываливался из окна. Я не дышал, не жил: душа моя переселилась в глаза.
Я был так наэлектризован величественным зрелищем, что мне чудилось, будто актерами в нем выступают небо и земля. Время от времени в туче, как сигнал, вспыхивала зарница. Черный фасад Тюильри становился кроваво-красным, оба исполинских квадрата деревьев, словно охваченные ужасом, запрокидывались назад, народ стенал, и, вторя его гневному голосу, в небе мрачно грохотал новый раскат.
Тени начали сгущаться, но пока что гроза опережала ночь. Сухая пыль, взметнувшаяся над головами, то и дело закрывала от меня происходящее. Тем не менее я не в силах был отвести глаза от покачивавшейся телеги. С высоты я простирал к ней руки и заклинал народ неслышными ему криками. Я взывал: «Смелей!» — и тут же смотрел, не пришло ли небо на помощь.
«Еще три дня! — надрывался я.— Еще три дня, о провидение, судьба, вовеки неведомые силы, господь и духи, предвечные наши владыки! Если вы внемлете мне, задержите все на три дня!»
Телега продвигалась медленно, шаг за шагом; ее останавливали, встряхивали, но она все-таки продвигалась. Со всех сторон к ней стягивались войска. Между гильотиной и статуей Свободы сверкали ряды штыков. Казалось, там и находится тихая гавань, где поджидают шлюпку. Народ, уставший от крови, роптал сильнее, чем вначале, но действовал менее энергично. Я дрожал, зубы у меня стучали.
Глазами я видел картину в целом; чтобы рассмотреть подробности, вооружился подзорной трубой. Телега уже заметно удалилась от меня. Тем не менее я разглядел в ней человека в сером фраке, с руками за спиной. Были они связаны или нет — не знаю, но в том, что это Андре Шенье, я не сомневался. Повозка снова остановилась. Вокруг нее закипела схватка. Я увидел, как на помост гильотины взошел человек в красном колпаке и установил на место корзину.
Зрение у меня помутилось. Я опустил подзорную трубу, протер окуляр и глаза.
По мере того как менялось место схватки, менялся и вид площади. Каждый шаг, который удавалось сделать лошадям, народ расценивал как свое поражение. Крики становились менее яростными и более жалобными. Однако толпа мешала процессии еще больше, чем раньше: утрачивая решительность, она становилась все многочисленней и плотней.
Я снова взял подзорную трубу и увидел несчастных осужденных, возвышавшихся во весь рост над толпой. В эту минуту я мог бы их пересчитать. Женщин я не знал ни одной. Я различил среди них бедных крестьянок, но не нашел тех, кого боялся обнаружить. Мужчин я видел в Сен-Лазаре. Андре, поглядывая на садящееся солнце, что-то говорил. Душа моя слилась с его душой, глаза издали следили за движением его губ, а уста декламировали вслух его последние стихи:
«Как лес и дол живит последний вздох зефира На грани между днем и тьмой,
У эшафота я опять касаюсь лиры.
Чей там черед? Быть может, мой?»
Вдруг он сделал резкое движение, что вынудило меня опустить трубу и посмотреть невооруженным глазом на площадь, где больше не слышалось криков.
Толпа неожиданно начала отступать.
Запруженные народом набережные быстро пустели. Масса распадалась на группы, группы — на кучки, кучки — на отдельных беглецов. Края площади заволокло пылью: люди спасались кто куда. Женщины прикрывали подолами голову себе и детям. Гнев потух. Пошел дождь.
Кто знает Париж — тот меня поймет. Я это видел тогда, видел потом в серьезных и важных случаях. Оглушительным крикам, брани, долгим проклятьям пришли на смену жалобное хныканье, чем-то напоминавшее безрадостное прощанье, да протяжные и редкие восклицания, выражавшие своими низкими, заунывными и долгими звуками отказ от борьбы и признание собственного бессилия. Униженная нация согнула шею и бежала, как стадо.
Толкались лишь те, кто хотел видеть или удрать. Помешать не хотел никто. Палачи воспользовались минутой. Море успокоилось, и гнусный плашкоут вошел в гавань. Гильотина взметнула ввысь свой нож.
Огромная площадь замерла. Нигде ни звука, ни движения. Раздавался лишь четкий, монотонный стук ливня, словно хлеставшего из гигантской лейки. Передо мной, прочерчивая пространство, низвергались толстые струи воды. Ноги мои подогнулись, и мне пришлось опуститься на колени.
Затаив дыхание, я смотрел и слушал. Воздух был еще достаточно прозрачен, чтобы я мог различить цвет одежды на том, кто возникал между столбами. Я видел также просвет между ножом и плахой, и когда этот промежуток заполнялся тенью, я закрывал глаза. Всеобщий вопль возвещал мне, когда их следовало раскрыть.
Тридцать два раза я опускал вот так голову, отчаянно творя молитву, которой никогда не услышит человеческое ухо и которая могла родиться только во мне.
После тридцать третьего вопля я увидел человека в сером фраке, поднявшегося в полный рост. На этот раз я решил почтить смелость гения, собрался с духом и встал, чтобы увидеть его с мерть.
Голова скатилась, и все, что там было, утекло вместе с кровью.
36.
Поворот колеса
Черный доктор помолчал: он был не в силах продолжать. Потом поднялся и, быстро расхаживая по комнате Стелло, поведал следующее:
— Меня охватило невероятное бешенство. Я в ярости выскочил из комнаты, вопя на всю лестницу: «Палачи! Злодеи! Возьмите меня, если я вам нужен! Хватайте меня! Я здесь!» И я вытягивал шею, словно подставляя ее под нож. Я был как в бреду.
Но я тут же спохватился: что я делаю? На ступеньках лестницы мне попались только двое ребятишек, дети привратника. Их невинное присутствие отрезвило меня. Они держались за руки и, напуганные моим внезапным появлением, жались к стене, пропуская меня и, видимо, считая сумасшедшим, каким я в ту минуту и был. Я остановился и спросил себя, куда иду и как одна смерть могла привести в такое неистовство того, кто видел столько смертей. Я мгновенно овладел собой и, глубоко раскаиваясь в том, что оказался настолько безумен, чтобы хоть раз в жизни на четверть часа дать обольстить себя надежде, вновь стал прежним бесстрастным наблюдателем событий. Я расспросил малышей о своем канонире. Начиная с пятого термидора он ежедневно являлся к восьми утра, чистил мою одежду и спал у камина. Потом, не дождавшись меня, уходил, никого ни о чем не спрашивая. Я поинтересовался у детей, где их отец. Он якобы отправился на площадь полюбоваться на церемонию. А ведь я чуть ли не в упор видел его здесь!