Избранное - Страница 83
Говорить несчастный брат и без того не мог. он онемел от горя. Я — тоже.
— Уф! — облегченно вздохнул Робеспьер, опускаясь в кресло и спокойно снимая очки.— Так вот каково их важное дело! Ну скажи, Сен-Жюст, неужели они вообразили, будто я не знаю об аресте старшего братца? Честное слово, эти люди считают меня сумасшедшим. Правда, я собирался им заняться лишь через несколько дней. Что ж,— заключил он, взяв перо и царапая что-то на бумаге,— дело его передадут.
— Ну вот! — выдохнул я.
— Как — передадут? — не понял озадаченный отец.
— Да, гражданин, передадут в революционный трибунал, где он сможет защищаться,— холодно пояснил Сен-Жюст.
— А как же Андре? — спросил господин де Шенье.
— Его перевезут в Консьержери,— ответил Сен-Жюст.
— Но ведь он взят без постановления об аресте,— настаивал старик.
— Тем лучше: он заявит об этом трибуналу,— ободрил Робеспьер. Он что-то писал.
— Но зачем его туда отправлять? — недоумевал бедный старик.
— Чтобы он оправдался,— так же холодно ответил Робеспьер, продолжая писать.
— А его выслушают? — усомнился Мари Жозеф.
Робеспьер поднял очки, пристально посмотрел на Шенье, и
глаза его под зелеными стеклами сверкнули, как у совы.
— Ты сомневаешься в непредвзятости революционного трибунала?
Мари Жозеф склонил голову, глубоко вздохнул и выдавил:
— Нет.
— Иногда трибунал оправдывает,— важно вставил Сен-Жюст.
— Иногда! — пробормотал отец, дрожа, но все еще держась на ногах.
— Скажи, Сен-Жюст,— полюбопытствовал Робеспьер, вновь принимаясь писать,— известно ли тебе, что наш арестант — тоже поэт? Мы тут говорим о поэтах, а они говорят о нас. Да еще как изысканно! На, полюбуйся. Это ведь что-то совсем новенькое, верно, доктор? Подумай только, Сен-Жюст, нас величают «палачами, осквернителями закона»!
— Только-то? — удивился Сен-Жюст, беря бумагу, которую я слишком хорошо знал: Робеспьер добыл ее с помощью лучших своих шпионов.
Внезапно тот вытащил часы, встал и объявил:
— Два часа!
Затем поклонился нам и поспешил к двери, через которую вошел вместе с Сен-Жюстом. Он открыл ее, первым шагнул через порог в приемную, где, как я заметил, толпилось порядочно народу, и, взявшись рукой за ключ, словно не в силах решить — выпустить нас или запереть дверь у нас под носом, бросил:
— Я просто хотел показать вам, что достаточно быстро узнаю обо всем происходящем.
И, повернувшись к Сен-Жюсту, который с беспредельно кроткой улыбкой спокойно следовал за ним, он осведомился:
— Ты не находишь, Сен-Жюст, что я не хуже поэтов умею сочинять семейные сцены?
— Ну погоди, Максимильян! — взорвался Мари Жозеф, потрясая кулаком и бросаясь к противоположной двери, которая на этот раз открылась.— Я иду в Конвент с Тальеном.
— А я — к Якобинцам,— сухо и надменно отпарировал Робеспьер.
— С Сен-Жюстом,— угрожающе присовокупил Сен-Жюст.
Выходя вслед за Мари Жозефом, я сказал его отцу:
— Верните себе младшего сына: старшего вы погубили.
И мы удалились, не решаясь обернуться и хотя бы взглянуть на старика.
35.
Летний вечер
Первым делом я постарался спрятать Мари Жозефа. Несмотря на террор, никто не отказывал в приюте человеку, над которым нависла угроза. Я мысленно перебрал десятка два подходящих домов и нашел один для Мари Жозефа. Он дал себя туда отвести, плача, как ребенок. Днем он прятался, а ночью бегал по друзьям-депута-там, подбадривая их. Он был вне себя от горя и мог говорить лишь о том, как ускорить свержение Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона. Он жил теперь только этой мыслью. Я скрывался, как он, и занимался тем же, что он. Я был всюду, кроме собственного дома. Когда Жозеф Шенье отправлялся в Конвент, он входил и выходил в сопровождении друзей-депутатов, на которых не смели поднять руку. Как только он оказывался на улице, ему помогали исчезнуть, и даже свора шпионов, это полчище самой прыткой саранчи, которая свирепей всякой моровой язвы опустошала Париж, не могла взять его след. Жизнь Андре Шенье зависела от выигрыша времени.
Вопрос стоял так: что созреет быстрей — гнев Робеспьера или гнев заговорщиков. Начиная с ночи с пятого на шестое термидора, первой после вышеописанной прискорбной сцены, мы посетили всех, кого позднее прозвали термидорианцами,— от Тальена до Барраса, от Лекуэнтра до Вадье. Мы объединили их замыслы, но не их самих. Каждый в отдельности был настроен решительно, все вместе — нет.
Я вернулся расстроенный. Вот какой сложился у меня вывод.
Под Республику подводят мину и контрмину. Робеспьер ведет мину из Ратуши, Тальен контрмину — из Тюильри. В день, когда подкопщики столкнутся, произойдет взрыв. Но за Робеспьером — единство, среди же депутатов Конвента, ожидающих его нападения,— разброд. Наши попытки расшевелить их в эту и следующую, с шестого на седьмое, ночь кончились лишь робкими сборищами отдельных группировок. Якобинцы готовы уже давно, а Конвент дожидается первых выстрелов. Во всяком случае, седьмого утром положение было именно таково.
Париж чувствовал, как колеблется под ним земля. Воздух на перекрестках и тот дышал близостью событий: так уж здесь всегда бывает. Площади были запружены галдящими людьми, двери распахнуты настежь, окна вопросительно смотрели на улицы.
Мы не сумели получить никаких известий из Сен-Лазара. Я сам отправился туда. Передо мной яростно захлопнули дверь, меня чуть не арестовали. Я потратил день на бесплодные попытки. Около шести часов вечера по общественным местам заметались кучки людей. Какие-то взбудораженные субъекты бросали им новость и тут же исчезали. Всюду слышалось: «Секции берутся за оружие. В Конвенте заговор»... «Нет, заговорщики — якобинцы»... «Коммуна приостановила декреты Конвента»... «Только что проехали канониры».
Потом разнеслось: «Большая петиция якобинцев Конвенту в защиту народа».
Порой целая улица бог весть почему пускалась бежать и пустела, словно выметенная ветром. Дети падали, женщины голосили, ставни лавок захлопывались, и на некоторое время воцарялась тишина, после чего все смешивалось в новом смятении.
Солнце, как перед грозой, было окутано дымкой. Жара стояла нестерпимая. Я кружил вокруг своего дома на площади Революции и вдруг неожиданно сообразил, что после двух ночей отсутствия меня будут искать где угодно, только не там. Я проскользнул под аркой и вошел. Все двери были распахнуты, все привратники — на улице. Незамеченный, я поднялся к себе и застал все в том же виде, в каком оставил: книги разбросаны и чуть запылены, окна открыты. Я встал у того из них, что выходило на площадь, и перевел дух.
Я задумчиво смотрел на безысходно унылое и всевластное Тюильри с его зелеными каштанами, смотрел поверх этого длинного здания на длинной террасе Фейянов на побелевшие от пыли деревья Елисейских полей. Площадь была черна от людских голов, а на середине ее, один против другого, высились два деревянных монумента: статуя Свободы и гильотина.
Вечер был душный. Чем глубже солнце за деревьями погружалось в тяжелую синюю тучу, тем ярче озарялись красные колпаки и черные шляпы его косыми бликами — печальными огнями, придававшими взволнованной толпе сходство с предштормовым морем, испещренным лужами кровавого закатного света.
Смутные голоса доносились теперь до моих окон, расположенных под самой крышей, лишь как нечленораздельный гул океанских валов, и дальние раскаты грома усугубляли эту мрачную иллюзию. Вдруг шум чудовищно усилился, и я увидел, как головы и плечи повернулись к недоступным моему взору бульварам. Со стороны их приближалось что-то, вызывавшее крики и свист, толкотню и свалку. Как я ни высовывался из окна, разглядеть ничего не удавалось, а крики не утихали. Непреодолимое желание видеть заставило меня забыть, в каком я положении; я уже собрался выйти, но услышал на лестнице перебранку и поскорее затворил дверь. Какие-то люди порывались подняться ко мне, привратник же, убежденный, что меня нет, доказывал, демонстрируя оба ключа, что я больше не живу дома. Вмешались два новых голоса, подтвердившие, что это правда — лишь час назад мою квартиру хорошенько переворошили. Я удачно выбрал момент для возвращения! Пришельцы нехотя удалились. По их ругани я догадался, откуда они. Мне поневоле пришлось уныло вернуться к окну: я был пленником в собственном доме.