Избранное - Страница 18
— Прочти письмо, — сказала она. — Ничего не вышло.
Джино написал на своем родном языке, но поверенные прислали тщательно сделанный английский перевод, где «Pregiatissima Signora»[9] было передано как «достопочтеннейшая сударыня», а каждый тонкий комплимент и деликатная превосходная степень (ибо превосходная степень в итальянском звучит деликатно) свалили бы и быка. На какой-то момент стиль заслонил для Филипа смысл; это нелепое послание из страны, которую он прежде любил, растрогало его чуть ли не до слез. Ему был знаком подлинник этих неуклюжих фраз, он тоже слал когда-то «искренние пожелания», тоже писал письма (кто пишет там письма дома?), сидя в кафе «Гарибальди». «Вот уж не думал, что я так и не поумнел, — мелькнуло у него. — Кажется, должен бы понимать, что фокус — в манере выражаться. Плебей останется плебеем — живет ли он в Состоне или в Монтериано».
— Какое разочарование, правда? — сказала мать.
Он прочел, что Джино не может принять их великодушное предложение. Его родительское сердце не позволяет ему отринуть этот символ любви — все, что досталось ему на память от горячо оплакиваемой супруги.
Он безмерно огорчен тем, что доставил неприятность, посылая открытки. Больше он их посылать не станет. Не будет ли так добра миссис Герритон, славящаяся своей любезностью, объяснить это Ирме и передать ей благодарность за те открытки, которые ему прислала эта благовоспитаннейшая мисс?
— Подсчеты дали решение не в нашу пользу, — заметил Филип. — Либо он набивает цену.
— Нет, — решительно ответила миссис Герритон, — причина тут другая. По какому-то непонятному упрямству он не желает расстаться с ребенком. Пойду расскажу бедной Каролине. Ее тоже расстроит эта новость.
Домой она вернулась в небывалом состоянии: лицо покрылось красными пятнами, под глазами обозначились темные круги, она задыхалась.
— Нет, какова наглость! — выкрикнула она с порога. — Чертовская наглость! Ох, я бранюсь… Ну и пусть. Несносная женщина… как она смеет вмешиваться… я… Филип, дорогой, мне жаль, но ничего не поделаешь. Ты должен ехать.
— Куда? Да сядь же. Что случилось?
Такая вспышка ярости у его благовоспитанной, выдержанной матери уязвила Филипа самым неприятным образом. Он не знал, что она на это способна.
— Она не желает… не желает принять письмо итальянца как нечто окончательное. Ты должен ехать в Монтериано!
— Не поеду! — выкрикнул он в свою очередь. — Я уже ездил и потерпел неудачу. Больше я не хочу видеть Италию. Я терпеть ее не могу!
— Если не поедешь ты, поедет она.
— Эббот?
— Да. Она едет одна. Сегодня же вечером. Я предложила еще раз написать, она ответила: «Слишком поздно!» Слишком поздно! Ты слышишь? Что это значит? Ребенок, Ирмин брат, будет, видите ли, жить у нее, воспитываться в ее доме, можно сказать, у нас под носом. Будет ходить в школу, как джентльмен, на ее деньги! Тебе не понять, ты — мужчина. Для тебя это не имеет значения. Ты можешь смеяться. Но подумай, что скажут люди. Она едет в Италию сегодня же вечером!
Его вдруг осенила блестящая идея.
— Так пусть себе едет! Пусть справляется сама. Так или иначе, ей там несдобровать. Италия слишком опасна, слишком…
— Перестань болтать чепуху, Филип. Я не дам ей осрамить меня. Я добьюсь, чтобы ребенок достался мне. Во что бы то ни стало получу его, хотя бы мне пришлось отдать все мои деньги!
— Да пускай едет в Италию! — повторил он. — Пускай впутывается в эту историю. Она же в Италии ничего не смыслит. Ты погляди на письмо. Человек, который его написал, либо женится на ней, либо убьет, либо как-нибудь да погубит. Он мужлан, но не английский мужлан. Он загадочен и опасен. За ним стоит страна, которая испокон века ставит в тупик все человечество.
— Генриетта! — воскликнула мать. — Генриетта тоже поедет. В таких случаях ей цены нет!
Филип все еще болтал чепуху, а миссис Герритон уже приняла решение и выбирала подходящий поезд.
Италия, всегда утверждал Филип, предстает в своем подлинном виде лишь в разгар лета, когда ее покидают туристы и когда душа ее распускается под прямыми лучами жгучего солнца. Сейчас он получил полную возможность наблюдать Италию в эту наилучшую пору — стояла середина августа, когда он заехал за Генриеттой в Тироль.
Он нашел сестру в густом облаке на высоте пяти тысяч футов над уровнем моря, промерзшую до костей, умирающую от переедания и скуки и вполне склонную к тому, чтобы ее увезли.
— Конечно, это нарушит все мои планы, — заметила она, отжимая губку, — но что поделаешь, таков мой долг.
— Мать все тебе объяснила? — спросил Филип.
— Да, еще бы. Она прислала мне просто замечательное письмо. Описывает, как мало-помалу у нее созрело чувство, что мы обязаны вырвать бедного ребенка из его ужасного окружения. Пишет, как она пыталась сделать это с помощью письма, но оно ни к чему не привело, в ответ она получила одни фальшивые комплименты и лицемерные слова. Мать пишет: «В таких случаях помогает только личное воздействие, вы с Филипом добьетесь успеха там, где я потерпела неудачу». Она сообщает также, что Каролина Эббот ведет себя изумительно.
Филип удостоверил этот факт.
— Каролину ребенок волнует почти так же, как нас. Очевидно, потому, что она знает, каков отец. Как же он, должно быть, мерзок! Ох, что же я! Забыла уложить нашатырный спирт… Каролина получила суровый урок, но для нее он явился переломным моментом. Мне все-таки радостно думать, что из всего этого зла произрастет добро.
Ни добра, ни красоты от предстоящей экспедиции Филип не ждал, но она обещала быть развлекательной. Он испытывал уже не отвращение, а безразличие ко всем ее сторонам, кроме комической. Возможность посмеяться представлялась отличная: Генриетта, на которую воздействует мать, мать, на которую воздействует мисс Эббот, Джино, на которого воздействует чек, — лучшего развлечения и пожелать нельзя. На этот раз ничто не могло помешать ему насладиться спектаклем: сентиментальность в нем умерла, беспокойство за фамильную честь — тоже. Может быть, он и марионетка в руках марионетки, но по крайней мере прекрасно знает расположение веревочек.
Они ехали под уклон уже тринадцать часов, ручьи расширялись, горы оставались позади, растительность изменилась, люди пили уже не пиво, а вино, перестали быть безобразными и сделались красивыми. Тот же поезд, что на восходе дня выудил их из пустыни ледников и отелей, теперь, на закате, словно вальсируя, огибал стены Вероны.
— Вся эта болтовня про жару — просто вздор, — заметил Филип, когда они отъезжали в кебе от станции. — Если бы мы приехали сюда для приятного отдыха, то приятнее такой температуры и представить нельзя.
— А ты слыхал, говорят, будто сейчас еще холодно? — нервно добавила Генриетта. — Какой же это холод?
На второй день, когда они шли осматривать могилу Джульетты, жара поразила их с такой же внезапностью, с какой зажимает рот чужая рука. С этого момента все пошло вкривь и вкось. Они бежали из Вероны. У Генриетты украли альбом для зарисовок. В чемодане у нее взорвался флакон с нашатырным спиртом, залил молитвенник и обезобразил платья синеватыми пятнами. Далее, когда они проезжали через Мантую в четыре утра и Филип заставил Генриетту выглянуть в окошко, так как в Мантуе родился Вергилий, в глаз ей залетела угольная пылинка. А надо сказать, что Генриетта, которой в глаз попала угольная пылинка, — это было нечто невообразимое. В Болонье они сделали остановку на двадцать четыре часа, чтобы отдохнуть. Был церковный праздник, и дети день и ночь дули в свистульки.
— Ну и религия! — возмущалась Генриетта.
В отеле стояла вонь, на постели Генриетты спали два щенка, окно ее спальни выходило на колокольню, каждые четверть часа бой часов нарушал ее мирный сон. Филип забыл в Болонье трость, носки и бедекер. Зато Генриетта оставила там всего-навсего мешочек для губки. На следующий день они пересекли Апеннины в одном купе с ребенком, которого в дороге укачало, и одной распаренной особой, которая сообщила им, что еще никогда, никогда в жизни она так не потела.