Избранное - Страница 19
— Никому, кроме Патти,[58] не следует пытаться петь «Сомнамбулу».[59]
8
Нью-Йорк единодушно признал, что графиня Оленская «подурнела».
Первый раз она появилась здесь в дни детства Ньюленда Арчера очаровательной девочкой лет девяти или десяти, о которой говорили, что она «достойна кисти художника». Родители ее постоянно странствовали по континенту, и, проведя в кочевьях младенческие годы, она потеряла их обоих и была взята на попечение своей теткой Медорой Мэнсон, такой же странницей, которая в то время возвратилась в Нью-Йорк, чтобы «осесть».
Бедняжка Медора, овдовев, всегда возвращалась на родину, чтобы «осесть» (каждый раз в более дешевом доме) с новым мужем или приемышем, но через несколько месяцев неизменно расставалась с мужем или ссорилась со своим подопечным и, с убытком избавившись от дома, вновь отправлялась в странствия. Поскольку мать Медоры была урожденной Рашуорт, а последнее неудачное замужество связало ее с одним из полоумных Чиверсов, Нью-Йорк снисходительно смотрел на ее чудачества, но, когда она вернулась с маленькой осиротевшей племянницей, чьи родители, несмотря на прискорбную страсть к путешествиям, пользовались немалой популярностью, все очень сожалели, что прелестный ребенок попал в такие руки.
Все старались утешить маленькую Эллен Минготт, хотя смуглые румяные щечки и густые локоны придавали ей веселость, казавшуюся неподходящей для девочки, которой после смерти родителей еще следовало ходить в черном платье. Одной из странностей незадачливой Медоры было пренебрежение к принятым в Америке строгим законам траура, и, когда она сошла с парохода, ее родственники были шокированы, увидев, что креповая вуаль, которую она носила по родному брату, на семь дюймов короче вуалей ее золовок, тогда как малютка Эллен, словно найденыш-цыганенок, была в малиновом мериносовом пальтишке и с янтарными бусами.
Но Нью-Йорк уже так давно смирился с Медорой, что лишь несколько старых дам покачали головами при виде кричащего наряда Эллен, тогда как остальную родню покорил ее веселый нрав и яркий румянец. Это была бесстрашная бойкая малютка; она приводила в смущение взрослых дерзкими вопросами и замечаниями и обладала экзотическими талантами — умела танцевать испанский танец с шалью и петь неаполитанские песни под гитару. Медора Мэнсон (ее настоящее имя было миссис Торли Чиверс, но, удостоившись папского разрешения на дворянский титул, она приняла родовое имя первого мужа и называла себя маркизой Мэнсон, потому что в Италии это имя можно было легко переделать на Манцони) дала племяннице дорогое, хотя и беспорядочное образование, и та «рисовала с натуры» (нечто дотоле неслыханное) и исполняла партию фортепьяно в квинтете с профессиональными музыкантами.
Разумеется, к добру это привести не могло, и несколько лет спустя когда несчастный Чиверс в конце концов умер в сумасшедшем доме, вдова его (облаченная в экстравагантный траур) вновь снялась с места и уехала вместе с Эллен, которая вытянулась и превратилась в высокого угловатого подростка с огромными глазами. Долгое время о них ничего не было слышно, а затем стало известно, что Эллен вышла замуж за баснословно богатого и знаменитого польского аристократа, с которым она познакомилась на балу в Тюильри. Говорили, будто он владеет роскошными особняками в Париже, Флоренции и Ницце, яхтой в Каусе[60] на острове Уайт, а также обширными охотничьими угодьями в Трансильвании.[61] Она исчезла в каком-то сатанинском апофеозе, и через несколько лет, когда Медора снова вернулась в Нью-Йорк, подавленная, обедневшая, в трауре по третьему мужу, и принялась подыскивать себе домик еще меньших размеров, все удивлялись, почему богатая племянника не могла ей чем-нибудь помочь. Позже разнеслась весть, что замужество самой Эллен кончилось катастрофой и что она тоже возвращается домой искать забвения и покоя среди родных.
Мысли эти проносились в голове Ньюленда Арчера неделю спустя, когда он смотрел, как графиня Оленская входит в гостиную ван дер Лайденов в тот вечер, на который был назначен торжественный обед. Это было серьезное испытание, и он с тревогой думал о том, как она его выдержит. Она приехала довольно поздно, не успев даже надеть одну перчатку и застегнуть браслет на запястье, однако же без малейших признаков поспешности или смущения вошла в гостиную, в которой с благоговейным трепетом собралось самое избранное нью-йоркское общество.
Улыбаясь одними глазами, она остановилась и окинула взглядом комнату, и в эту минуту Ньюленд Арчер отверг общий приговор ее внешности. Правда, блеск ее юности померк. Румяные щеки побледнели, она была худа, утомлена и казалась старше своих, по всей вероятности, тридцати лет. Однако все в ней дышало таинственной властью красоты, и, хотя в уверенной постановке головы и во взгляде не было ничего театрального, она поразила Арчера тщательной продуманностью всего своего облика и гордым сознанием своей силы. В то же время она вела себя естественнее большинства присутствующих дам, и многие (как он потом узнал от Джейни) были даже разочарованы, сочтя ее недостаточно «шикарной», ибо «шик» в Нью-Йорке ценился превыше всего. Возможно, подумал Арчер, это объясняется тем, что она так спокойна — спокойны были ее движения, ее манера говорить и глуховатые тона низкого голоса. От молодой женщины с таким прошлым Нью-Йорк ожидал гораздо более яркой внешности.
Обед оказался довольно тяжелой повинностью. Обедать у ван дер Лайденов всегда было делом нелегким, но обед в честь герцога, состоявшего с ними в родстве, превратился прямо-таки в некое священнодействие. Арчер с удовольствием подумал, что лишь нью-йоркский старожил способен уловить (понятное одному лишь Нью-Йорку) тонкое различие между обыкновенным герцогом и герцогом ван дер Лайденов. К заезжим аристократам Нью-Йорк относился равнодушно и даже (за исключением стразерского кружка) отчасти высокомерно и недоверчиво, но, если они вручали верительные грамоты подобного рода, их принимали со старомодной сердечностью, которую они напрасно стали бы приписывать своему положению в справочнике «Дебретт».[62] Именно эту тонкость в обращении молодой человек особенно ценил в своем любимом старом Нью-Йорке, что, впрочем, не мешало ему над ним подсмеиваться.
Ван дер Лайдены постарались всячески подчеркнуть важность церемонии. На столе красовался севрский фарфор дю Лаков, столовое серебро эпохи Георга II[63] из Тривенны, английские фамильные сервизы ван дер Лайденов и Дэгонетов — «Лоустофт» (Ост-индская компания) и «Краун Дерби».[64] Миссис ван дер Лайден более чем когда-либо походила на портреты Кабанеля, а миссис Арчер в бабушкином ожерелье из мелкого жемчуга и изумрудов напомнила сыну миниатюры Изабе.[65] На всех дамах были их лучшие украшения, но, как полагалось в этом доме и в столь торжественном случае, драгоценные камни по большей части были в старинных оправах, а старая мисс Лэннинг, которую тоже уговорили приехать, надела даже камеи своей матери и испанскую блондовую шаль.
Графиня Оленская была единственной молодой женщиной за столом, и, обводя взглядом гладкие, пухлые пожилые лица, красовавшиеся между бриллиантовыми ожерельями и эгретками из страусовых перьев, Арчер заметил, что по сравнению с нею все они кажутся удивительно незрелыми. Ему стало страшно при мысли о том, что могло сообщить такое выражение ее глазам.
Герцог Сент-Острей, сидевший по правую руку хозяйки, был, естественно, главной фигурой на вечере. Но если графиня Оленская бросалась в глаза гораздо меньше, чем можно было надеяться, то герцога почти совсем не было видно. Как человек благовоспитанный, он не явился на обед в охотничьей куртке (подобно другому недавно посетившему Нью-Йорк герцогу), но его вечерний костюм был до того потрепан и мешковат и так напоминал старый домашний халат, что все это (вместе с его манерой сидеть сгорбившись и длинной бородой, свисавшей на манишку) отнюдь не придавало ему вида гостя, явившегося на званый обед. Низенький, с покатыми плечами, загорелый, с толстым носом, маленькими глазками и благодушной улыбкой, он почти ничего не говорил, а если и произносил какое-либо замечание, то так тихо, что, хотя гости в ожидании его слов то и дело умолкали, расслышать их могли только его ближайшие соседи.