Избранное - Страница 82
Несколько долгих, очень долгих минут я сидел и раздумывал, пожалуй, интенсивнее, чем когда-либо в жизни. Мессинджер порывался было что-то сказать, но Эстергази стремительно вытянул руку и бросил: „Отставить!“ Я поднял глаза — он откинулся в кресле и сидел подчеркнуто спокойно и терпеливо, всем своим видом показывая, что никто меня не торопит. Я помолчал еще какое-то время и наконец обвел их взглядом:
— Хорошо. Совесть моя чиста. Я сделал все, что мог. Я всеми силами старался убедить вас — и по-прежнему считаю, что в принципе я прав. И если ведется какой-либо протокол нашего совещания, я хотел бы, чтобы это было там отмечено. Ну, а теперь, Рюб, я принимаю задание — я не вижу другого ответа. Раз вы намерены провести эксперимент независимо от того, что я чувствую, думаю или как поступлю, так уж лучше, чтобы проводил его я. Я это дело начал, я и доведу до конца, не передавая в чужие руки. Тем более что есть одна вещь, которую я заведомо сделаю лучше, чем кто-либо другой. Я выполню то, чего вы требуете, — ведь что-нибудь в таком духе все равно произойдет, — но прошу вашего разрешения обойтись с Джейком Пикерингом как можно мягче. Я непрошенно вторгся в его жизнь и кое в чем навредил ему, хоть и полагаю, что он того заслужил. Но я вовсе не жажду его гибели. Разрешите мне сделать так, чтобы он был дискредитирован лишь в том узком кругу, который единственно имеет для вас значение. Ваша цель будет достигнута без того, чтобы перешибить ему хребет. Перспективы у него и сами по себе невеселые, так давайте, черт возьми, оставим ему хоть что-нибудь. Если вы согласны, я принимаю задание. Но потом я уйду.
Все были довольны. Рюб и Эстергази сразу же согласились на мое условие. Потом мы встали, и все по очереди трясли мне руку, заверяя, что я не пожалею, что они отнюдь не безрассудны, что будут приняты все меры предосторожности — самым высокопоставленным лицам в Вашингтоне уже даны соответствующие гарантии. Они и сейчас незамедлительно проинформируют Вашингтон; нельзя ли уточнить, когда я смогу приступить к заданию? Я ответил, что у меня поднакопились кое-какие личные дела; устроит ли их, если я отправлюсь, допустим, через неделю? Рюб сказал — вполне устроит. Затем я спросил об Оскаре Россофе и Мартине Лестфогеле — я симпатизировал им и хотел бы с ними повидаться. Но Эстергази сообщил, что Оскар тут больше не работает: у него-де своя частная практика, и время, какое он мог уделить проекту, к сожалению, истекло. Может, это и не противоречило истине, но я в такое объяснение не поверил: у меня мелькнула мысль, допускаю — ошибочная, что Оскар ушел в знак протеста против „новой стадии“ экспериментов. И Мартин ушел — он вернулся к преподавательской деятельности.
На прощание я заставил себя улыбнуться и произнес нечто вроде краткой речи из трех фраз:
— Ну что ж, теперь мы как будто сговорились. Я сделал все, что мог, чтобы переубедить вас. Полагаю, это был мой долг, но теперь другое дело: раз уж вы решили продолжать, все равно со мной или без меня, я, безусловно, предпочитаю остаться…
И все улыбнулись мне в ответ и даже символически похлопали в ладоши.
Не стану долго распространяться о своем визите к Кейт. Начать с того, что обстановка была неподходящая. Кейт ожидала новую партию товара и не могла отлучиться из магазина, и в начале разговора нас то и дело прерывали случайные покупатели. Я рассказал ей о своем „путешествии“ — словечко, выдуманное „на складе“, стало для меня уже привычным, — и она, понятно, была очень заинтересована. Но тут прибыли четыре большие картонные коробки тщательно запакованного антикварного стекла, и Кейт, прежде чем принять товар, вынуждена была свериться с накладной. Наконец, хоть время закрывать еще не наступило, Кейт заперла магазинчик, и мы поднялись наверх.
Заварив кофе, она первым делом принесла из спальни красную картонную папку. Я закончил свой рассказ, и мы в который раз разглядывали длинный голубой конверт и вложенную в него записку. Потом Кейт прочитала вслух заключительную фразу: „И вот, не в силах больше взирать на вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь, которой следовало бы прекратиться тогда“. Она посмотрела на меня и кивнула: все вопросы, над которыми она мучилась на протяжении многих лет, получили теперь ответ.
— Я так часто представляла себе эту сцену: выстрел, и в комнату вбегает женщина, жившая с ним как жена:
— А на груди у самоубийцы вытатуировано имя „Джулия“.
— И она сама обмыла и одела его, чтобы ни одна живая душа не видела татуировку…
Еще один, последний раз я бросил взгляд на голубой конверт и отдал его Кейт, а у нее из рук взял маленький фотоснимок с четким изображением надгробного камня, под которым миссис Эндрю Кармоди похоронила Джейка. Никакого имени; она жила с ним как с мужем, но не пожелала похоронить его как мужа. На поверхности камня, поставленного на окраине городка Джиллис, штат Монтана, видны лишь выщербленные временем точки — девятиконечная звезда, вписанная в окружность. Но теперь этот камень уже не казался мне просто надгробием. Полукруглый вверху, с прямыми сторонами, он выглядел для меня так, как и хотелось заказавшей его женщине: врезанным в камень отпечатком каблука Джейка Пикеринга, завершающим штрихом мелодрамы в стиле девятнадцатого столетия.
Кейт убрала папку и разлила кофе. Прихлебывая из чашечек, мы болтали о том о сем, ожидая, когда же прозвучит неизбежное. Наконец я произнес неуклюже:
— Не получилось у нас как-то, а, Кейт?
— Не получилось, — отозвалась она. — Не пойму почему. А ты понимаешь?
Я покачал головой.
— Мне казалось — получится. Одно время я был даже уверен в этом. А потом…
Она не хотела продолжать трудную тему.
— А потом не получилось. Ну, что ж поделаешь, Сай. Не трать лишних слов. Никто тут не виноват — насильно мил не будешь: Не кори себя…
По дороге домой меня начали одолевать сомнения, и все представилось в самом мрачном свете. Смогу ли я вернуться в прошлое и прожить жизнь с Джулией? Смогу ли, зная, что таит в себе будущее? Смогу ли жить в Нью-Йорке девятнадцатого века, смотреть на младенцев в колясках и знать заведомо, что их ждет впереди? Ведь мир тех дней — в сущности исчезнувший мир, и никого из его обитателей давно уже нет в живых. Смогу ли я раствориться в нем?
Я не пытался найти мгновенный ответ на эти вопросы, давал ему как бы вызреть в глубине сознания. В последующие дни я обработал набело несколько прежних эскизов и приступил к данному повествованию. Писал я от руки — машинки у меня не было, — зато почти без остановок, разве что перекусить или прогуляться. Косвенным образом работа помогала мне размышлять над тем, что же делать дальше, настраивала на нужный лад без прямого нажима. Иногда я с усмешкой вспоминал Рюба Прайена — знай он, чем я занят, он оттиснул бы на каждой странице „Совершенно секретно“ или, того проще, сжег бы рукопись целиком. Так, собственно, и придется поступить с нею, если вдруг я не решусь вернуться к Джулии и не заберу свою исповедь с собой. А если решусь?.. Есть у меня один знакомый писатель, и я уверен — он единственный человек в мире, который рылся в огромной куче истлевающих религиозных памфлетов в отделе редких книг нью-йоркской публичной библиотеки. Вернись я в прошлое, я мог бы не спеша закончить рукопись, а когда библиотека будет построена — кажется, в 1911 году — поместить ее там, где он наверняка на нее наткнется. Идея мне понравилась: она по крайней мере давала ощущение, что работа моя преследует определенную цель.
Рюб звонил ежедневно, и всякий раз я считал своим долгом подчеркнуть, что не передумал. А в последний день я сам позвонил доктору Данцигеру, отыскав его номер в телефонной книге. Ответил он лишь после пятого звонка, когда я уже собирался с чистой совестью повесить трубку. Но как только он заговорил, я пожалел, что не повесил трубку на четвертом звонке: я понял, что, уйдя в отставку, он загадочным образом мгновенно состарился, и обрадовался, что не вижу его. По его настоянию я передал ему все, о чем говорили Эстергази и Рюб; раз он сам этого хочет, решил я, то поделом ему, пусть будет в курсе событий. До меня он ничего не знал, никто с ним ни о чем не советовался. И тут он так разволновался, голос его так предательски задрожал, что я испугался, не разрыдается ли он в трубку. Но до слез, конечно, не дошло.