Избранное - Страница 52
Вместо выслушивания подробностей я за те считанные минуты, что оставались нам до дома № 19 по улице Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал, такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же — и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, — теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка — нерушимый контракт: теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался — торжествующе обрадовался, — увидев меня.
Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того — ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был тем не менее улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и — неизбежно — исковеркать свою жизнь. «Доктор Данцигер, — прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, — неужели так надо?» Но я понимал, что ответ возможен только один: «Вмешиваться нельзя».
Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвести их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощанье и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню.
Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной. Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать. Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари.
Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир — мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином.
Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низко пробного «вестерна». Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, солод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой.
Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; по верх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок.
— Холодно, — сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие.
— Да. Холодно, — подтвердил он не без сарказма.
Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил:
— А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время? Сдается мне, я бы ни за что не выдержал…
— Привыкнуть? Шутки шутите… — Он задумался на секунду-другую. — Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь…
— И подолгу вам приходится работать?
— Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь… Не очень-то с семьей навидаешься, а? — Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. — А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе — в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдается в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение…
Вы говорите — холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся… А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая — верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать — о малышах думаю: они хоть по крайней мере не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется…
— В сенных баржах? — переспросил я.
Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством.
— А где, по-вашему, ночуют мальчишки, да и девчонки тоже, которые днем чистят вам ботинки и газеты продают? Они же сироты или брошенные, которые никому не нужны. Идите хоть сейчас к Ист-Ривер да осветите сенные баржи фонариком — там их сотни, барж этих, к берегу пришвартованы. И на каждой увидите ребятишек — говорят, там целые тысячи ночуют, да и я так думаю, хотя кто ж их считал! И некоторым пяти лет от роду и то нет. Вот я и выучился терпеть любой холод ради своих. Иной раз погреешься глотком виски, так потом, как хмель спадет, еще холоднее…
Конка замедлила ход, и я решил сойти, спустился на подножку — и все раздумывал: что сказать кучеру на прощанье? «Счастливо вам»? Нет, не то, вряд ли он когда-нибудь дождется счастья. Конка остановилась, я обернулся к нему через плечо и произнес:
— До свидания.
— До свидания, — кивнул он.
В армии меня научили видеть в темноте: не надо прямо пялиться на то, что хочешь рассмотреть. Вместо этого нужно взглянуть в сторону на что-нибудь еще, тогда уголком глаза яснее увидишь то, что тебя интересует. Мышление подчас работает таким же образом: вопрос, который мучает тебя, иной раз лучше отложить, не форсируя ответа. Я дошел пешком до Бродвея, а у отеля «Метрополитен» взял извозчика, и, когда мы подъехали к Грэмерси-парку, мне уже было ясно, как поступить.