Из воспоминаний рядового Иванова - Страница 8
Генерал занял место за столом знакомых ему офицеров, поклонился всем вставшим при его приходе и громко сказал: "Садитесь, господа!" - что относилось к нижним чинам. Мы молча кончили обед; Иван Платоныч приказал подать красного румынского вина и после второй бутылки, когда лицо у него повеселело и щеки и нос приняли яркий оттенок, обратился ко мне:
- Вы, юноша, скажите мне... Помните, большой переход был?
- Помню, Иван Платоныч.
- Вы тогда с Венцелем говорили?
- Говорил.
- Вы схватили его за руку? - спросил капитан неестественно серьезным тоном. И когда я ответил, что действительно схватил, испустил продолжительный и шумный вздох и беспокойно замигал глазами.
- Скверно вы сделали... Глупо вы сделали! Видите ли, я не выговор хочу вам делать. Вы сделали прекрасно... то есть противно дисциплине... Черт знает, что я несу! Вы меня извините...
Он замолчал, смотря в пол и отдуваясь. Я тоже молчал. Иван Платоныч отхлебнул полстакана и хлопнул меня по коленке.
- Дайте мне обещание, что больше не сделаете такой выходки. Я понимаю сам... Свежему человеку трудно. Ну что же вы с ним сделаете? Этакая бешеная собака этот Венцель! Ну, видите ли...
Иван Платоныч, видимо, не находил слов и, сделав долгую паузу, снова прибег к стакану.
- То есть, видите ли... он хороший человек в сущности. Это у него блажь какая-то, черт его знает. Вы сами видели, я тоже недавно ткнул солдата. Легонько. Ну, если дурак не понимает своей собственной пакости, знаете, дерево этакое... Но ведь я, Владимир Михайлыч, как отец. Ей-богу, без злобы, хоть и распалишься иногда. А тот - в систему возвел. Эй, ты! - крикнул он румыну-лакею, - оште вин негру! Еще вина! - И когда-нибудь под суд попадет; а то еще хуже будет: обозлятся люди и в первом же деле... Жаль будет, потому что все-таки человек, знаете, хороший. И даже теплый человек.
- Ну! - протянул Стебельков. - Какой теплый человек будет так драться!
- Вы посмотрели бы, Иван Платоныч, что ваш теплый человек недавно наделал.
И я рассказал капитану, как Венцель избил солдата за цыгарку.
- Ну, вот, вот... всегда так! - Иван Платоныч краснел, пыхтел, останавливался и снова начинал говорить. - Но все-таки он не зверь. У кого люди лучше всех накормлены? У Венцеля. У кого лучше выучены? У Венцеля. У кого почти нет штрафованных? Кто никогда не отдаст под суд - разве уж очень крупную пакость солдат сделает? Все он же. Право, если бы не эта несчастная слабость, его солдаты на руках бы носили.
- Говорили вы с ним об этом, Иван Платоныч?
- Говорил и ссорился десять раз. Что с ним поделаешь! "Или, говорит, войско, или милиция". Фразы все какие-то глупые выдумывает. "Война, говорит, такая жестокость, что если я жесток с солдатами, то это капля в море... Они, говорит, стоят на такой низкой степени развития"... Одним словом, черт знает что такое! А между тем прекрасный человек. Не пьет, в картишки не играет, дело ведет добросовестно, старику отцу и сестре помогает, товарищ прекрасный! И образованный человек! Другого такого в полку нет. И попомните мое слово: или под суд попадет, или те (он кивнул головой к окну) рассудят. Скверно. Так-то, любезнейший мой рядовой.
Иван Платоныч ласково потрепал меня по погону; потом полез в карман, достал табачницу и начал свертывать толстейшую папиросу. Вложив ее в огромный мундштук с янтарем и надписью чернью по серебру: "Кавказ", а мундштук в рот, он молча сунул табачницу мне. Мы закурили все трое, и капитан начал снова:
- Иногда, точно, бывает: нельзя не потрепать. Ведь они вроде детей. Балунова знаете?
Стебельков вдруг расхохотался.
- Ну, ну, чего, Стебелек! - проворчал Иван Платоныч. - Старый солдат, штрафованный. Он двадцатый год служит: все за разные провинности не отпускают. Ну, так вот он, шельма... Вас еще не было тогда: перед Кишиневом раз выходили мы из деревни. Приказало начальство осмотреть у всех вторые пары сапог. Выстроил я их, хожу сзади и смотрю, торчат ли из ранцев головки. У Балунова нет. "Где сапоги?" - "В ранец для сохранения вложил, ваше благородие". - "Врешь!" - "Никак нет, ваше благородие: чтоб не мокли, в ранце находятся!" Бойко так отвечает бестия. "Снимай ранец, расстегивай". Вижу, не расстегивает и тащит голенищи из-под крышки.
"Расстегивай!" - "Я, ваше благородие, и так выну". Однако заставил я его расстегнуть. Что ж вы думаете? Тащит из ранца за уши поросенка живого! И рыльце веревочкой завязано, чтобы не визжал! Правой рукой под козырек, рожу этакую почтительную скорчил, а левой поросенка держит. Стащил подлец у молдаванки. Ну, конечно, я его тут легонько ткнул!
Стебельков покатывался от хохота и едва выговорил:
- Да чем!.. Ткнул-то, Иванов, поросенком. Ох-хо-хо!.. Выхватил поросенка, да им!..
- Неужели без этого нельзя обойтись, Иван Платоныч?
- Ах, вы! Досадно, право, слушать. Не под суд же мне его было отдавать!
VII
Ночью с 14 на 15 июня Федоров разбудил меня.
- Михайлыч, слышите?
- Что такое?
- Пальба. Дунай переходят.
Я начал прислушиваться. Дул сильный ветер, гнавший низкие черные тучи, заслонявшие месяц; он налетал на полотно, с шумом шлепал его, гудел в веревках и тонко высвистывал где-то в ружейных козлах. Сквозь эти звуки иногда слышались глухие удары.
- Народу-то теперь что валится... - вздохнув, прошептал Федоров. - Нас поведут или нет? Как полагаете? Ухает-то как! Будто гром!
- Может быть, и в самом деле гроза?
- Нет! Какая гроза! Очень уж правильно. Слышите? Одна за одной, одна за одной.
Удары действительно раздавались правильно, через известные промежутки времени. Я вылез из-под палатки и стал смотреть по направлению выстрелов. Вспышек огня не было видно. Иногда напряженным глазам мерещился свет в той стороне, откуда гремели пушки, но это только обман.
"Вот оно наконец!" - подумалось мне.
И я старался представить себе, что делается там, в темноте. Мне чудилась широкая черная река с обрывистыми берегами, совершенно не похожая на настоящий Дунай, каким я его увидел потом. Плывут сотни лодок; эти мерные частые выстрелы - по ним. Много ли уцелеет их?
Холодная дрожь пробежала у меня по телу. "Хотел бы ты быть там?" невольно спросил я сам себя.
Я посмотрел на спящий лагерь; все было спокойно; между далеким громом орудий и шумом ветра слышалось мирное храпение людей. И страстно захотелось мне вдруг, чтобы всего этого не было, чтобы поход протянулся еще, чтобы этим спокойно спящим, а вместе с ними и мне, не пришлось идти туда, откуда гремели выстрелы.
Иногда канонада становилась сильнее; иногда мне смутно слышался менее громкий, глухой шум. "Это стреляют ружейными залпами", - думал я, не зная, что до Дуная еще двадцать верст и что болезненно настроенный слух сам создавал эти глухие звуки. Но, хотя и мнимые, они все-таки заставляли воображение работать и рисовать страшные картины. Чудились крики и стоны, представлялись тысячи валящихся людей, отчаянное хриплое "ура!", атака в штыки, резня. А если отобьют и все это даром?
Темный восток посерел; ветер стал утихать. Тучи разошлись; умирающие звезды виднелись кое-где на побледневшем зеленоватом небе. Начало светать; в лагере кое-кто проснулся, и услышавшие звуки сражения будили других. Говорили мало и тихо. Неизвестность близко подошла к людям: никто не знал, что будет завтра, и не хотел ни думать, ни говорить об этом завтрашнем дне.
Я заснул на рассвете и проснулся довольно поздно. Пушки продолжали глухо греметь, и хотя никаких известий с Дуная не было, между нами ходили слухи, один другого невероятнее. Одни говорили, что наши уже перешли и гонят турок, другие - что переправа не удалась, что уничтожены целые полки.
- Которых потопили, которых перестреляли, - заговорил кто-то.
- А ты ври больше, - оборвал его Василий Карпыч.
- Зачем мне врать, ежели правда.
- Правда! Тебе кто сказал?
- Чего?
- Правду-то? Откедова слышал? Мы все знаем: пальба идет, и больше ничего.