Из круга женского: Стихотворения, эссе - Страница 104
Старший брат Август, с худым, изможденным болезнью, красивым лицом, был другого типа. Седеющая борода, тонкие черты придавали ему сходство с Рёскиным, и я любила смотреть на безучастное спокойствие, с каким он лежал, потирая правую ногу с болезненными утолщениями на суставах. Быть может, он вспоминал прежнюю жизнь, или думал о тщете земной, или молился — кто знает? Братья показывали ему свои изделия, и он улыбался им. Видно было, что их связывает тесная дружба. При взгляде на заключенных, я всегда спрашивала себя, — что помогает им нести бремя, в чем поддержка, выход, утешение их? И о братьях Зебольд я, не колеблясь, отвечала себе: привязанность к вещам, ко всем земным — большим и маленьким — предметам, для блага и удобства жизни созданным людьми, любовь к быту, комфорту, к рамкам жизни. И странно было в тот миг, когда не стало больше «вещей», когда мы выпустили из рук все долгое наследие прошлого, когда они были сметены бурей и стали ничьи, ибо гибла сама жизнь и душа человеческая, — странно было видеть этот неослабевающий интерес к производству и стремление вновь загромоздить опустошенный мир. Кажется, посели их на необитаемом острове, и тотчас же под их неутомимой рукой начнет строиться и восстанавливаться прежний быт. Но было в этом и что-то успокаивающее, дающее уют, — не так уж, значит, плохо, если можно вырезать полочку и радоваться ей.
Сострадательный лавочник в день Рождества прислал заключенным свою лепту — копченый окорок. Разделить его между нами, разумеется, поручили Зебольдам. Я не забуду торжественности, с которой Роберт долго и старательно точил нож и потом медленно, как бы священнодействуя, принялся резать окорок правильными ломтями. Никто не справился бы с такой задачей. Это было чудо искусства. Он дошел до самой кости и потом, в течение двух дней, оттачивал ее для какой-то своей надобности. И, разнося угощение нам (в том числе и солдатам) на доске, чисто выскобленной им как поднос, он пространно и весело объяснял, как нужно резать живность, свой способ для каждого сорта мяса.
А вот завершение судьбы добрых неунывающих братьев. Они были отправлены в город с той же партией, с какой и Таня с матерью. И так же, как она, — заболели сыпным тифом тотчас же по приезде туда. Форма тифа была особенно тяжелая, или отсутствие ухода тому причиной, но оба брата умерли почти одновременно, не приходя в сознание. Остался старший больной Август, которому ничего не нужно было от жизни и ничего не радовало его в ней, взоры его давно были обращены на иное.
Много месяцев спустя привезли его обратно, и, так как благоустроенная усадьба давно стала общественной собственностью, его приютили какие-то дальние родственники в колонии.
Нет, не отсюда, не гением производства, не любовью к вещам будет строиться и восстанавливаться новая жизнь!
На расстрел
Морозное южное утро. Снег лежит и не тает, и ветер не сметает его. Редкая погода в Крыму.
Караульный по фамилии назвал меня. Завязала плотней платок и поднялась наверх. У входа стоял солдат — не из наших, я не видала его раньше — маленький, корявый, с распухшим воспаленным глазом, в шинели с чужого плеча, которая сползла с плеч. И почему-то ружье в его руках казалось огромным. Он мотнул мне головой: иди, мол, за мной. И пошел вперед, закинув ружье за плечо. Я шла за ним, и хотя была позади бессонная ночь, приятен был чистый снег, еще не ставший грязью, голубое небо, морозный воздух. Думала, поведет, как всегда, убирать казарму или стряпать в солдатскую кухню. Но мы миновали и ту, и другую, и шли все дальше. Мой конвойный не оборачивался и большими сапогами не по ноге медленно шагал среди улицы, и шинель его волочилась по снегу. Вот мы миновали последние дома в селении, а он шел все дальше по пустынной снежной дороге. И вдруг меня отчетливо поразило сознание, что он ведет меня на расстрел. Это так просто — отвести подальше от жилья и там, за какой-нибудь каменной стеной, покончить. Я знала, как это бывает.
Да, несомненно, так. Поэтому и солдат взят не из наших караульных, а со стороны, ему поручили это дело. И первое, что мелькнуло: скорей приготовиться душой, чтобы не врасплох… И тут же отложила это, вспомнила, что в предсмертный миг проносится вся жизнь перед духовным оком — для этого не надо времени. Тогда можно и к Богу воззвать. Заняло меня то, что не ощущаю страха и удивления, что нахожу это естественным, что душа приемлет Бога…
Мысленно прощалась с близкими, бегло вспоминала все, что было дорого, — мелькнула перед глазами любимая дорожка у моря в знойное утро, томик Ницше в коричневом кожаном переплете — и все расплылось… Смотрела под ноги на снег, считала шаги… Уже скоро, верно. Подумала, что нам воздается по праву за вину, конечно, не ту, в которой обвиняют здесь, а за давнюю, неведомую, имя которой мы сами не знаем и лишь по гнету душевному чуем, что несем ее в себе. И вдруг мой солдат, оглянувшись на меня, — повернул направо в калитку. Одинокий дом на повороте когда-то был земской школой. Поднялись на занесенный снегом балкончик, он толкнул дверь, вошли в большую комнату. Очевидно, здесь жили важные люди. Две неубранные кровати и целая коллекция собранных отовсюду вещей: рояль, на нем граммофон, трюмо с большим зеркалом, стол, уставленный всевозможной посудой, целыми сервизами.
— Вымой да прибери здесь, — сказал солдатик и углубился в рассмотрение своего лица в зеркале. В комнате было холодно. Не было тряпки, не было воды, не было веника. На мой вопрос: «Чем убирать?» — солдат отмахнулся: — Посмотри, поищи. — И уселся в кресло перед трюмо. Резвая веселость овладела душой. Что это? Радость возвращения к жизни или отсрочки смертного часа? Близость последнего с первым? Не спрашивая больше ни о чем, я, веселясь, создавала все, что мне нужно, принесла снегу в тазу и поставила на керосинку, чтобы он растаял, нашла под кроватью разорванную рубашку и превратила ее в тряпку. Сломала большую ветку кипариса с одинокого дерева под балконом, чтобы вымести пол. Никогда не было за мной так мало присмотра. Кажется, уйди я сейчас незаметно, мой стражник не хватится меня.
— Ишь, вздулся, — сказал он, разглядывая глаз, — и дерет здорово.
Я подошла к нему.
— Вам завязать надо. От тепла будет легче.
На столе, среди множества разных предметов, лежал нераспечатанный марлевый бинт и целый ассортимент щипчиков.
— Кто здесь живет, доктор?
— Не-ет. Кто жил — съехали. Завтра другие приедут. А ну-ка, найди тряпочку завязать глаз. — Я раскрыла бинт, сняла с него фуражку и забинтовала глаз. Льняного цвета жидкие волосы, невзрачное лицо с воспаленным глазом казалось безобразным.
— Вы не здешний? — спросила я.
— Владимирский. — То-то лицо будто знакомое, — вот как, землячок мой.
— А звать как?
— Андреем. — Он повеселел, — очевидно, глазу в тепле стало легче. Подошел к граммофону. «Вот штука, — сказал он. — Заводить умею. Ну-кась, я заведу музыку. Вам веселей прибирать будет». Он уставлял пластинку, и все существо его выражало изумление перед диковинной штукой. Граммофон заверещал пронзительно и противно. Я мела комнату кипарисовой веткой. Андрей с детским любопытством смотрел и слушал и вдруг стал потаптывать на месте в такт и подергивать плечами и приплясывать. Минуту спустя он уже прищелкивал пальцами.
— Веселей стало? — спросил он, встретясь со мной взглядом.
— Веселей, веселей, — согласилась я.
Все больше было в нем детского, которому весело напроказить без начальства. Вдоволь позабавившись граммофоном, он раскрыл крышку рояля и недоверчиво ткнул пальцем клавишу.
— А что, умеешь на этой играть? — спросил он меня.
— Умею.
— А ну-ка, сыграй!
— Руки смерзли.
— А ну, сыграй!
Я бросила тряпку, вытерла мокрые заледеневшие пальцы и села на табурет. Хотелось мне сыграть ему плясовую, что-нибудь залихватское. Ослепить его… ничего не знала. Попробовала Impromptu Шопена, но сама удивилась одеревенелости немеющих пальцев, кое-как припомнила бетховенский марш. Ему было все равно. Он наслаждался.