Из круга женского: Стихотворения, эссе - Страница 103
Среди дня Таню вызвали на допрос. Она вернулась с изменившимся лицом, потемневшими гневом глазами. Э.Ф. умоляюще смотрела на нее, но Таня не обращала ни на кого внимания, забилась на нару и легла, закрыв лицо платком, притворяясь спящей. Лишь ночью узнала я, что ей была предложена свобода и полное прощение при условии поступления на службу в Ос<обый> От<дел>. Ей предложили стать тайным агентом их, шпионкой, узнавать и доносить обо всем, что говорится и делается вокруг. «Об этом не узнает никто из ваших знакомых, а вы будете получать хорошее жалованье и приносить пользу». И когда Таня с негодованием отвергла их предложение, опять начались угрозы расстрела и т. д. Ее отпустили, наконец, с приказанием подумать хорошенько и дать ответ. Были люди, которые хотели ее спасти, и этим еще вернее вели ее к гибели.
Настали редкие на юге холода, в подвале стало нестерпимо. Почти половина подвальных жителей была больна, дыханье паром вылетало изо рта. Ни днем, ни ночью не могли мы согреться. Решили подать заявление начальству с просьбой перевести нас в другое помещение, составили бумагу, подписались все, передали ее солдатам. И через несколько дней последовал приказ о переводе нас в маленькую заброшенную дачу. Страшной, печальной процессией двигались мы через все селение, исхудалые, с больными измученными лицами, нагруженные подушками и узелками. Всякий нес свой скарб; некоторые тащили на себе тюфяки. Старые слабые женщины не могли нести своей клади, и их вещи мы распределили между собой. Шли попарно, длинной лентой, а по бокам конвойные с ружьями. Оробелые лавочники и местные жители, столько лет знавшие нас, испуганно смотрели, как чужие, не решаясь поклониться. Э.Ф. шла, опираясь на руку Тани, которая взвалила на себя ее вещи и бодро шагала, вызывающе поглядывая по сторонам. Ее смешило наше шествие. Это была последняя искра лукавства, которую я видела в ее глазах.
Нас всех поместили в маленькой низкой комнате заброшенной дачи. Правда, пол был деревянный, и мы разместились прямо на нем, вдоль стен. Но было так тесно, что, сидя бок о бок, мы не могли поместиться все и некоторые сели среди комнаты. Была маленькая печь, которую затопили. Очень скоро сделалось жарко, душно; таким тяжелым и спертым был воздух, что многие втайне жалели о нашем сыром, холодном подвале. Три-четыре солдата неизменно были тут же, прячась от холодного ветра; они примащивались на корточках у дверей и нещадно курили все время. И этот табачный дым еще более отравлял воздух. Насекомых тоже стало больше, не дававших нам спать ни днем, ни ночью. В таких условиях проходили последние дни моего заточения.
Всем нам присылали обед из дому. Помню Э.Ф., понуро сидевшую в углу, и на коленях ее тарелку с блинами, присланную кем-то из знакомых. Обед приносил им старый татарин, работавший у них в саду, но татарские, грубые лепешки и похлебки были им мало по вкусу, и мы делились с ними, чем могли. И всегда было радостно, когда кто-нибудь вспоминал о них и присылал что-нибудь лакомое. Это было заслуженно, так как скольких угощала у себя Э.Ф. самыми изысканными обедами! Блины давно остыли, но Э.Ф. трогала их слегка дрожащими пальцами и ела не спеша.
— Таня, а ты что же?
— Я ела, ела, — неизменно отвечала Таня, — кушай все, я не могу больше.
Холоден воздух на вершинах героизма, и трудно дышать им. Если на миг взлететь туда, — пламенем обжигает нас холод и восторгом опаляет душу… Но если судьба долго держит нас там — тоскливо пытается взор прилепиться к чему-нибудь земному, теплого и родного чувства ищет холодеющая душа. Таня устремилась на мать. Сначала жалость к ней, из-за нее пострадавшей, потом нежность, дочерняя или материнская, ибо часто к концу жизни дочь становится матерью матери своей. Каждый день почти вызывали Таню и мучили допросами. Далась она им! Все тесней кружил коршун над добычей, все ближе к краю бездны подвигалась она — и не было охоты пересказывать другим, как вначале; все было одно и то же, а то новое, страшное, что нарастало, того не скажешь. И Таня мрачно молчала. Э.Ф. не спрашивала ее, но не спускала с нее глаз. И глядели глаза ее неизменно тревожно и умоляюще. О чем умоляли они? Чтобы спасти дочь? Было ясно, что все думы, что вся жизнь ее свелась к Тане. Забылись крепость, хозяйственность, все блага земные — новая ценность открылась и затопила душу. И говоря с другими, Э.Ф. интересовалась только одним: как вы думаете, отпустят ли Таню? Что с ней могут сделать? Нельзя ли хлопотать у кого-нибудь, только бы ее, Господи!..
Так сидели они две — молчащие, тесно прижавшись друг к другу, полные заботы одна о другой. Быть может, болезнь уже подтачивала силы Тани; желтым, измученным стало лицо ее, но она продолжала крепиться, уверяла Э.Ф., что здорова, и до последнего дня ходила.
Такими запомнились они мне в последний день тюрьмы, когда мне сказали, что меня выпускают. Не было радости и желания скорей уйти, стыд за свою свободу, жалость к остающимся — жгли душу. Несколько дней спустя Э.Ф. и Таню, вместе с другими, повезли в город. И эти сто верст наполовину пришлось совершать пешком — лишь на ночь позволялось взбираться на телегу.
По приезде в город у Тани тотчас же обнаружился тиф — ее поместили в больницу, и Э.Ф. вымолила, выплакала себе право ухаживать за ней; и так как рабочих рук не хватало, самую тяжелую работу взвалили на нее. Трудно, с осложнениями протекала болезнь, на ниточке держалась жизнь, но Э.Ф. выходила, отстояла ее. Чудом это было при тех условиях, том питании, которое имели больные. Но чуть миновал кризис, — слегла сама Э.Ф. — тоже тифом, но полегче. Пришло время Тане стать сиделкой. Едва двигаясь от слабости, с бритой головой и побелевшим лицом, она ухаживала за матерью, со страхом следила за ней. Не думала, что будет дальше, — одно было на уме — не дать умереть, удержать ее для себя. Так рассказывали те, кто видел их в больнице. И уж стала вставать Э.Ф., отошла смерть, невольно обращались мысли опять к жизни, к тому, что будет дальше, — может быть, надежда зрела, что этой болезнью откупились от вины, но в одно утро — раннее, еще спали больные — пришли люди, принесли приказ — немедленно вызвать их двух, мать и дочь — едва дали одеться — не понимали: куда? что? — и тут же на больничном дворе, поставив у стены, — ружейным залпом расстреляли их. Кто-то, видевший из окна, рассказывал потом, что когда поняли они, что будет, то кинулись друг к другу.
И еще — что милостива была смерть, без промедления взяла свою добычу.
Кто знает, кто откроет тайну последних мгновений? Когда душа человека в миг единый пробегает сто ступеней, совершает длинный переход свой перед тем, как расстаться с телом!
Пустой, одичавшей стоит маленькая дачка среди заглохшего, вытоптанного скотом виноградника. Уцелела — не разнесли ее. Все добро из нее исчезло бесследно, еще когда хозяйки в подвале сидели.
Пожил в ней одно время столяр, да не подошло ему, далеко от лавок, неудобно, — перебрался в селенье, прихватив кстати с собой и двери, и рамы оконные — да и доски из полу кое-где выломал.
И опять стал разрастаться хмель, как в те далекие дни, когда хозяин домика мирно сидел у моря, устремив подзорную трубу в синюю даль.
Любовь к вещам
В темной глубине подвала приютились у стены три брата Зебольд — Роберт, Карл и Август. Зажиточные немецкие колонисты, они имели свою усадьбу, прекрасно устроенную, с паровой мельницей, молочной фермой и другими приспособлениями. У них был произведен обыск, найдены какие-то письма, и их без дальнейших объяснений засадили к нам в подвал. Я убеждена, что письма касались только хозяйственных вопросов, или это были счета, — вернее думать, что понадобилось освободить их дом, их имение, удалить всех членов семьи, чтобы не было свидетелей при овладении их имуществом. Тогда еще не было закона о национализации имущества.
В подтверждение этому говорит то, что в подвал был принесен на носилках и старший брат Август, разбитый подагрой и уже несколько лет не встававший с постели. Он и тут лежал недвижно, укутанный одеялами, и о нем заботились братья — оба приземистые, краснощекие, широкоплечие здоровяки. Привыкшие к деятельной, хозяйственной жизни, они и тут не выходили из активности. Оба были уверены, что их арест — недоразумение, которое скоро разъяснится, и мало заботились об этом. Они продолжали думать и говорить о своих хозяйственных усовершенствованиях и, если только находился слушатель, — с увлечением рассказывали об аппарате для искусственного выведения цыплят, выписанном ими из-за границы, об особой породе овец, которую они собираются разводить. На работу ходили охотно. Их здоровые полнокровные организмы требовали движения и воздуха. Сильными ударами рубили они дрова, так что щепы летели, удивляя солдат своей силой. И каждый раз они приносили с собой какую-нибудь добычу. «Сегодня улов был богат», — с простодушно широкой улыбкой говорили они. Это был или обрубок дерева, или толстый сучок, сломанный по дороге, то пустая банка из-под консервов, то камень. И все это в их искусных руках превращалось в нужные, полезные вещи. Из собранных кирпичей Роберт соорудил в своем углу маленький таган, где в любое время мог разогреть для больного брата воду, вскипятить молоко. Топливом служили мелко наломанные сучья, набранные и заготовленные ими. Из дерева вырезал он полку и пристроил ее к стене под рукой больного брата, где всегда стояли нужные ему вещи. Однажды вырезал он рамочку своим складным карманным ножом и вставил карточку матери, с которой они не расставались. И эта добрая, полувыцветшая немецкая старушка в большом чепце представляла умилительное зрелище на стене, в глубине мрачного подземелья. Жестянка обратилась в лампу. У них было уютно, хозяйственно, домовито, вопреки всем условиям жизни.