Из деревенского дневника - Страница 37
Умер он молодым, двадцати четырех лет, в самом начале своего душевного и умственного расцвета, и, несмотря на то, память о нем в деревне останется надолго. Если верить сычовскому рассказчику, то деятельность Ивана Васильева была поистине неутомима и вспоминается теперь на каждом шагу. Идем мимо кабака, вспоминаем Ивана Васильева. Рассказчик говорит, что Иван Васильев ни за что не пускал в деревню кабака; а когда мир все-таки отдал было право на торговлю какому-то солдату, взяв с него за это пятьдесят рублей, то Иван Васильев сам отдал эти деньги назад, из своего кармана, и устыдил этим мир. Кабак открыли после его смерти.
А вот ряд изб новеньких, то есть сравнительно с другими, почерневшими, — и опять речь об Иване Васильеве: это он надоумил купить сообща целый плот лесу на Волге, и вышло дешевле, лучше и прочнее… А вон на горе лесок: — тоже Иван Васильев постарался… Кабы не он, теперь бы пришлось миру за него втридорога отдать. Отдавал барин этот лесок мужикам за девятьсот рублей — не брали; за тысячу потом отдавал, уже вырубивши что получше, — не брали; наконец, когда еще кое-что было повырублено, взяли-таки за тысячу триста рублей, и то только благодаря Ивану Васильеву, который пристал к миру, как с ножом к горлу… И, боже мой, каких трудов, каких усилий стоило улаживание всех этих, на вид так незначительных, деревенских дел! Сколько нужно сдержанности при таком горячем характере, какой был у Ивана Васильева, чтобы не испугать мирян новизной идеи, чтобы не возбудить подозрительности слишком жаркой защитой ее у столпов сельской сходки, ветхих деньми и напуганных крепостными порядками старичков! Сколько нужно сдержанности, чтобы не вспылить, не взбеситься от негодования на упорство, твердое и непослушное, как камень, которое ничего не знает кроме того, что надобно во всем «иметь опаску», и которое в большей или меньшей степени проникает всегда всю сходку, сплошь, без изъятия. Каждый довод в пользу того или другого плана надобно было повторять не сотни, а тысячи раз при всяком удобном случае, на всяком месте, во всяк час. Надо было уметь удержаться на ногах, не устать от ежеминутного однообразного повторения одного и того же, от этого упорного, утомительного долбления в одну точку, чтобы в конце концов то шуткой, то смешком, то всерьез продолбить-таки толстый и крепкий слой общественной трусости, равнодушия и ничего не желающего слышать и знать упорства!
Сычовский обыватель не ограничился рассказанными примерами общественной деятельности Ивана Васильева, продолжая рассказывать мне факт за фактом. Но, признаюсь, я слушал его не с особенным вниманием: я вспомнил биографию Федюшки. Федюшка, шатающийся за подаянием; Федюшка, научающийся быть вором, надевая чужие чулки; Федюшка, шествующий разыскивать какое-то сиротское призрение, вспомнился мне в ту самую минуту, когда рассказчик рисовал мне картину не то чтобы дележа, а прямо сказать — ощупывания каждого куста, каждого сучка, и я невольно изумился перед тем полнейшим отсутствием всякого внимания к участи человека, которая выпала на долю Федюшки. Почему на его долю не приходилось ни сучьев, ни поленьев, ни геометрических фигур? Почему, ощупывая каждое дерево, миряне не нащупали промежду себя брошенного на произвол судьбы сироты? И почему, наконец, эти самые миряне оказываются невиновными, убив сироту, для которого они не сделали ровно ничего, кроме карьеры вора и острожного жителя?
И отчего, думалось мне, столь внимательная к «твоему» и «моему» деревенская мысль не уделила самой крошечной дозы этой внимательности на долю Федюшки? Кому от этого был бы убыток?.. Отчего бы, например, тому же самому Ивану Васильеву или кому-либо из деревенских жителей не выйти на сходке, по случаю отдачи права на кабак, и не заявить примерно такого прожекта:
— Вот, ребята, что я мекал, стало быть, насчет кабашных денег… Есть тут у нас на деревне мальчонка, сирота, ни отца нету, ни матери… Вот бы мы на кабашные те деньги корову купили, у меня у самого коровенка продажная есть…
— Куда ж ты с коровой-то с эстой воткнешься?
— Да мекал так: отдать бы ребенка и с коровой — где победнее… Вот у нас старуха с дочерью без мужика бьются, вон опять девица одинокая кое-как перебивается, тоже без всяких способов… Мало ли… Дать бы им корову; они и сами вокруг мальчонки-то отдохнут. А деньги мирские, все одно, пожалуй что изведутся зря. Велико ли тут, из двух-то сот кабашных пятнадцать целковых отдать… По крайности человек не пропадет; станет подрастать, можно опять же и учителю за него заплатить; вырастет, обучится письму — нам будет благодарен, а пожалуй, ежели господь ему даст понятия, и писарем нам послужит… Так как же, православные?..
Я ничуть не сомневаюсь, что если бы было произнесено кем-либо что-нибудь подобное, то, по некотором размышлении, наверное начались бы сначала одиночные, а потом и гуртовые заявления сочувствия означенному проекту. Особливо было бы хорошо, если бы нашелся такой человек, который бы сумел, на примерах прошлого, показать миру предстоящую Федюшке карьеру, который бы убедил мир в том, что пятнадцать рублей, уделенные в пользу сироты, убытку мирянам не сделают, упомянул бы при этом, что, мол, все равно, отдадите же эти деньги, например, какому-нибудь Ивану Фадееву, который нуждается в деньгах, потому что завел очень большую коммерцию и обещает платить миру за эти деньги хороший рост, примерно по копейке с рубля в месяц, и ставит ведро вина… Хорошо было бы также пристыдить мирян и этим ведром, сказав такое наречие: «Али мы, ребята, своего-то вина не видали? Покорыстоваемся этим поганым вином, а оставим без призора и помощи сироту!..» Но лучше всего бы, если бы, повторяю, кто-нибудь нашелся и начертил будущую жизнь сироты, если ему не будет оказано мирского внимания. «Кто его возьмет даром? У всякого своей заботы много. А за деньги сыщется человек, возьмет и взрастит. Деньги у нас есть — стало, надо дать; потому, ежели мы не дадим, измотается мальчонка, избродяжничается, а невдолге и в острог угодит. А уж из острога — сами знаете, какой народ выходит. На нас же всердцах, что мы пятнадцать рублей на него пожалели, что мы душу его погубили, вором сделали, пожалуй еще какую-нибудь вреду сделает, петуха пустит, лошадей начнет воровать…»
Если бы все это происходило, то нет сомнения, что Федюшка был бы жив, не был бы вором, не имел бы нужды существовать, разоряя своего же брата крестьянина. Но так как в действительности Федюшка оказывается вором, разорителем, так как Федюшка убит, а убийцы оказались невиновными, то волей-неволей приходится заключить, что вышеописанной сцены почему-то произойти не могло. До такой степени не могло, что вся вышеприведенная сцена и теперь кажется читателю фальшивой.
Не правда ли, какая кисло-сладкая сентиментальность? Такие сцены возможны были разве в сентиментальных романах карамзинского направления; а теперь, если бы я вывел в какой-нибудь повести такого крестьянина, который бы на сходкезавел речь о призрении сироты, мне бы каждый сказал, что это фальшь, вздор, что этого не бывает. «Пейзана представил, а не крестьянина!»
И это верно, потому что этого,в самом деле, не бывает.
А отчего бы? Чего бы стоило ему быть? Чего бы стоило спасти человека?
Однако нет. «Сентиментальность! Этого не бывает! — вранье!»
И точно, на моих глазах, месяца за полтора до того времени, когда пишутся эти строки, происходила точь-в-точь такая история. Отдавали кабак, и отдали за двести рублей в год и десять ведер вина угощения. Пьянство и оранье шло далеко за полночь, и, увы! никто не вышел, не произнес вышеозначенной речи, хотя и Федюшки и сироты всех возможных видов существуют в селении, собирая кусочки, перебиваясь со дня на день. Да мало того, что никто не вышел, — как, думаете вы, поступили миряне с двумя стами рублей, которые им оказались ненужными, так как недоимок у них нет? — Они решили разделить деньги по рукам, причем на душу досталось по два с чем-то рубля. Такое мудрое решение я могу подтвердить копией с мирского приговора, из которого, кроме того, узнал, что крестьяне, взяв с целовальника такую высокую для него, хотя и не нужную для них плату, уступили ему, вместе с правом на кабак, и место сельского писаря, то есть предали себя за эти десять ведер вина и за два целковых, ощущаемых в руке, на полное съедение целовальника-писаря. Контракт этот они заключили на два года. Теперь, очевидно, всякое частное деревенское недоразумение, доходящее до волостного суда или по крайней мере составляющее предмет деревенских толков, будет прекращаться вином, разрешаться пьяным сном под забором, в грязи…