Из деревенского дневника - Страница 30
— Что же такое? Черти, что ли?..
Но пчеляк молчал и пил.
— Ну вот — черти! — сказал староста: — у нас тут с образами весь лес обойден… Тут этой дряни не должно быть. Тьфу!
— Так что же такое тут?
— А вот что тут, братец ты мой, — торопливо схлебнув последний глоток, сказал оживленно пчеляк: — женщина тут плачет… Вот уже тринадцать лет… И так рыдает, боже милостивый, и всякий раз вот об эту пору, как солнце начнет садиться…
Все затихли и, надо сказать правду, прислушались к лесу…
— Это точно! — сказал один из гостей: — я сам слышал.
— Тут много кто слыхал, — прибавил староста. — Ну только, надо быть, нечистого тут нет…
— Это птица у вас тут какая-нибудь кричит, а вам кажется плачет…
— Ну — птица!.. Какая птица, когда я ее вот так, как тебя, вижу…
— Ты видел ее?
— Говорю, видел, вот как тебя.
— Ну что ж она? Молодая?
— Ну уж этого я, братец, не распознал… Не до того тут было… А подлинно тебе говорю, высокая, худая, вся в белом и платок и сарафан… а руки — белей снегу… И не своим-то голосом рыдает… Вот эдак-то руками схватится за голову — и зальется…
Старик представил, как она плачет, и сам прорыдал таким старческим хриплым рыданьем, что всех невольно проняла дрожь…
— Как же ты ее встретил-то? — преодолев впечатление страха, спросил писарь.
— А так: пошел я, братец ты мой, по лесу, как раз вот об эту пору, и норовил я от Никольского добраться до дому прямиком, стало быть как есть насквозь весь лес мне пройти надо было… Иду я — палка у меня… Палку я всегда держу; — иду… Пошла чаща, иду, разгребаю ветки-то; вдруг раздвинул в одном месте, а она прямо передо мной… Так я и обмер. Думаю: «Н-ну!» Только тою ж минутою глянула она, да как птица по лесу — эво кругом каким, и вон где позади меня как зальется… Ну, я — давай бог ноги…
Все молчали.
— Истинная правда! — прибавил пчеляк: — хочешь верь, хошь нет, — что мне врать… А есть это! Вот сейчас побожиться. У меня сын Егор, так тот в полдень, в самый жар на нее наткнулся…
— А чай и жутко было, Иваныч? — проговорил староста.
— Да уж не без того. Не хвастаясь скажу — не робок я, видал на своем веку много делов пострашней, а не утаю — зачал щелкать по лесу-то, забыл, что нога прострелена… Добрался до дому-то — слава тебе господи!
Всем стало легко, когда пчеляк произнес последнюю фразу, и всякий, под влиянием этого впечатления, облегчившего душу, поспешил рассказать какой-нибудь случай из своей жизни, в котором страх играл также немалую роль, но в котором в конце концов все оказывалось вздором и смехом. Со всяким случалось что-нибудь подобное, и всякий рассказал, что знал или слышал, и, наконец, опять настало молчание. И «о страшном» не было уже материала для разговора. Но старик-пчеляк, любивший поговорить, казалось не желал давать разговору какого-нибудь другого направления и продолжал сохранять на своем лице то же несколько таинственное выражение.
— Нет, — наконец сказал он: — вот с Кузнецовой женой, вот так уж напримался я страху.
Кузнецов был молодой сельский торговец: в соседнем большом селении у него был магазин. Я знал его лично и крайне удивился, узнав, что он — семейный человек, так как постоянно видел его и в квартире и в лавке одного.
— Разве Кузнецов женат? — спросил я.
— Как же! Да-авно!
— Где же его жена?
— Она уже второй год как в больнице, в Москве, лечится… Теперича-то, пишет, будто поправляется, а уж что тогда было, не приведи царица небесная!.. Я один, братец ты мой, бился с нею целую неделю, день и ночь, так уж знаю, что такое это… Давай мне тысячу рублей теперича — нет!.. Не заманишь!..
— Какая же это у нее была болезнь? — спросил писарь.
— С ума сошла. Только с ума-то сошла на худом… — И старик-пчеляк шопотом рассказал о ее недуге… Недуг действительно был ужасный…
Стали толковать о причине такого недуга…
— И что за чудо! — сказал пчеляк. — Ведь как, братец ты мой, чудесно жили-то в первом году — ангелы преподобные! Торговлю начали чисто, на готовые денежки, всего много, дом — с иголочки, оба — любо глянуть, уж об ней и говорить нечего: королева — одно слово!.. Да и он парень складный… Бывало, взойдешь в лавку-то к ним, соли там или что-нибудь взять, — сидят оба, как птички, и ласковы и веселы… И самому-то, ей-богу право, весело станет… Вдруг, как нечистый попутал, сразу, братец ты мой, оба как оглашенные стали… На второй год пошло это у них.
— А дети есть у него? — спросил я.
— Была одна девочка, в самый первый год была, ну только померши… Двух либо трех месяцев померла-то… Ту-ужили оба… стра-асть… А потом вдруг и началось промежду них… Слышим — «бьет»! По вечерам крик из дому-то несется… Что такое?.. Потом — того: принялся, братец ты мой, за бабами, значит, за женским полом — проходу нет!.. Пьет, беспутничает, жену бьет, бросает ее совсем, прочь гонит. Отец ейный тут с родней прибыл… Помню, всю морду этому самому Кузнецову изуродовал. Однова они всей родней его били, да как били-то!.. Сам своими глазами видел, как один дьякон прямо ему в лицо старым-престарым веником тыкал, окомёлком… Тут было, боже мой, что такое! Нет ему уйму — да и шабаш! В течение того времени ейный родитель взял да в суд его и предоставил… значит, за истязание и самоуправление… Присудили его, друг ты мой, на полгода в тюрьму… Вот тут-то с ней случилось… Перво-наперво все тосковала, скучала… Исхудала вся — «не знаю, говорит, что со мной делается…» Бывало, зайдешь в лавку-то: сидит и смотрит, а приметить тебя — не примечает… И раз окликнешь и два — все молчит… Уж когда-когда опомнится! «Ах, скажет, Иваныч, я и не вижу!» Я, мол, тут давно стою. «Ужли давно?» — «Именно правда». И опять на нее этот истукан найдет, опять говори, не говори — все одно… А однова пришел, глядь — лавка заперта… Что такое? Пошел было на кухню; идет навстречу кухарка. «Взбесилась, говорит, наша хозяйка… Что делает — так ах… Лучше и не ходи…» Я было и не пошел, да за мной сам отец ейный прислал, подсобить… Потому сладу нет… Даже отец-то родной, и тот ушел, залился слезами, ушел из дому. Оставили меня одного… Ну уж и принял я мученьев, век не забуду.
Пчеляк рассказал мучения; публика посмеялась…
— Как же ты с ней справлялся-то? — спросил староста.
— Как? — известно палкой!
— Бил?
— Известно бил, коли резонов не слушает. Ей представляешь резоны, а между прочим она пуще того безобразничает… Что будешь делать: и жаль, а нельзя — других способов нет… Огреешь кнутом раза три-четыре — забьется за печку, сидит недвижимо и, пожалуй, с час просидит, не шелохнется… Ну только ты чуть задремал — хвать, вот она!.. Думаю, нет, брат, шалишь!.. Одну ночь я так-то пробился, на другую потребовал цепь, приковал ее за печкой-то, принес вожжи, говорю: «вот, матушка!» — показал ей… Ну с цепи ей сорваться трудно… Погремит, погремит — ляжет… Только уж что говорила, слова какие, и не дай бог! Разов с пяток я ее вожжами-то урезонивал за эти самые ее слова… И ругаться тоже — ругалась, словно пьяный солдат… Откуда только набралась этого… И бился я таким манером с ней целую неделю.
— Все вожжами?
— Вожжами все и кнутом… Однова так подсвечником успокоил ее, потому чуть было из цепи не вылезла!.. Целую, братцы мои, неделю я так-то бился — один! Отец-то ее перво-наперво совсем рассудка лишился, муж — в остроге, один я. Потом принялись таскать знахарей и знахарок, поили ее и отчитывали, все одно — никакие средствия… Наконец, того, надумали в больницу везти в Москву. Веришь ли, индо слеза меня самого прошибла, как стали ее из-за печки-то вытаскивать: вся как есть синяя от побой…
— Ты ее, должно быть, знатно охоливал-то…
— Уж чего тут!.. Бывало, за ночь-то у самого ладони напухнут…
— И отчего же это с нею приключилось? — спросил банковский писарь.
— Поди вот! разбери!.. — сказал пчеляк.
— Уж знамо — дело темное! — прибавил один из гостей.
— Господь ее знает!.. — заключил третий.