ИСТОРИЯ ОМАРА ХАЙЯМА, рассказанная им самим - Страница 23
Я почти ничего не записывал. Слово «почти» в данном случае означает лишь то, что от этого года раздумий осталось только два-три десятка стихотворных строчек. Когда я чувствовал, что одиночество мое следует прервать, я заходил к сестре, разговаривал со своими племянниками и племянницей, иногда рассеянно слушал математические рассуждения зятя. Решения многих задач, о которых он говорил, казались мне очевидными и не заслуживающими внимания, но я оставался серьезным слушателем, стараясь, чтобы Мухаммад покинул поверхность знаний и ушел в их глубины.
Иногда я беседовал со своим слугой-садовником. Он приходил не более трех раз в неделю и всегда сообщал мне все городские новости. А иногда я заходил в комнату Анис и наслаждался ее ласками, то робкими, то смелыми, считая их достойной наградой за мою воздержанность.
А когда этот год философского полузатворничества прошел, у меня появились ученики. Было их два: один – Абу Абдаллах ибн Мухаммад Балхи, человек местный, хорасанец, а другой – Абу-л-Маали ал-Майаниджи, приехавший специально ко мне из Хамадана. Наши занятия проходили в уже упомянутой мной беседке вблизи руин дома горшечника, и кроме нас на скатерти всегда присутствовал кувшин вина, три пиалы и несколько свежих лепешек, испеченных Анис.
Занятия я вел в свободной манере: я не излагал им подробности наук, а обращал их внимание на глубинную сущность этих наук, и это происходило в неспешной беседе – я как бы отвечал на любые их вопросы. Но эта бессистемность меня не смущала, поскольку я всегда считал удовлетворение любопытства лучшей формой обучения.
Время от времени нашу беседу прерывало явление Анис с новым кувшином вина, свежими лепешками и с фруктами, когда их нам дарил наш сад. Анис, выходя к нам, не закрывала лицо. Ее открытая улыбка делала это лицо прелестным, и я даже с некоторым тщеславием ловил взоры мужчин, брошенные на нее украдкой. Я считал, что неожиданное и мгновенное испытание Красотой не менее полезно для становления личности ученого, чем длинные наукообразные речи. Темы же наших бесед были самыми разнообразными. Мы обсуждали толкования Корана и греческую философию, историю и фикх57. Я сразу же заметил, что вопросы и высказывания хорасанца были составлены так, чтобы вызвать меня на политическую и теологическую откровенность, которую я всегда считал неуместной в науках, представляющих собой, по сути дела, поиск путей к Истине. Хамадани же явно интересовал предмет обсуждения, а не эмоциональные оценки. Я учел эти обстоятельства.
Занимались мы по два раза в неделю, встречаясь для этого на рассвете, но наши беседы иногда затягивались до ранних вечерних сумерек. Я сам всегда высоко ценил утренние часы, когда мозг еще не отвлечен дневной суетой и когда время отмеряют только крики петухов в тишине, и я хотел, чтобы мои ученики также полюбили утренние зори.
Готовиться к приходу учеников у меня необходимости не было, ибо все знания всегда находились при мне, и я все свое свободное время между занятиями проводил в раздумьях, медитациях и в воспоминаниях. Воспоминания же часто врывались в мою жизнь, отрывая меня от философских размышлений и не давая сосредоточиться. Одно из них было особенно мучительным – это воспоминание о моей царевне Туркан. Там, в Исфахане, говорили, что она, после смерти сына, сразу же уехала к своей родне в Мавераннахр, но, после этой весьма скупой информации, ее имя было окружено густой пеленой молчания, и я тщетно пытался узнать ее судьбу.
Вместо того чтобы затихать с течением времени, память моя о Туркан становилась зримой – меня стало посещать Видение. В этом Видении она приходила ко мне во всей красоте, незапятнанной близостью с теми, от кого зависела ее власть, и я счел все происходящее со мной Знаком Всевышнего, повелевающим мне ее отыскать. А иногда мне казалось, что это она сама шлет мне свой тайный призыв, только откуда он исходил – из-за быстрой Аму, видевшей нашу любовь, или из звездных миров, где, возможно (и я не мог уйти от этой возможности!), уже обрела покой ее душа в ожидании того дня, когда Всевышний призовет всех нас на Свой строгий Суд.
Когда эта неопределенность стала для меня невыносимой, я объявил своим ученикам о двухмесячном перерыве в наших занятиях и стал готовиться к путешествию в Бухару и Самарканд, попросив своего садовника сообщать мне обо всех готовящихся туда караванах.
Вскоре случай представился. Караван, как всегда, уходил на рассвете, но мне это было не в тягость – я всю свою жизнь спал очень мало и вставал, когда окружавший меня мир еще был погружен в утренние сумерки. Любой отъезд есть перемена жизни, а перемены возбуждают, и в такие торжественные минуты волнуются даже такие бывалые степные волки, как погонщики и купцы. Путников в дороге всегда подстерегает опасность, которая может принять облик неожиданной бури, горного обвала или бандитов-грабителей. Но у меня не было дурных предчувствий, а я своим предчувствиям всегда доверял, и поэтому я успокоился одним из первых, если не считать верблюдов: они невозмутимо двигались по дороге, что-то пожевывая и горделиво посматривая по сторонам. Глядя на них, я подумал, что если в домашних условиях сосредоточению следует учиться у кота, то, находясь в пути, стоит подражать поведению верблюдов.
Постепенно мои мысли освободились от дорожной суеты, душа моя покинула этот мир, где продолжало жить мое тело, и начала свое восхождение от стоянки к стоянке на том Пути к Истине, который избрал я для себя. День клонился к вечеру, и была ночь под звездами, и я продолжал существовать в двух мирах – здесь, в войлочной палатке или на спине верблюда, и там – среди светил, усыпавших безлунное небо.
В опасных местах, где можно было ждать нападения, в караване начинался переполох и споры, что делать дальше. В такие моменты я возвращался на Землю и уверенно провозглашал, что каравану ничто не угрожает. Мой авторитет – в данном случае я имею в виду авторитет ученого, а не свой личный,- был настолько велик, что шум прекращался, и караван, хоть и настороженно, но быстро двигался вперед, стараясь поскорее пройти опасное место. Забегая вперед, скажу, что, после этого путешествия в Бухару, я приобрел устойчивую славу предсказателя караванных судеб во всем Хорасане, и в моих будущих странствиях я стал для всех желанным попутчиком, чем-то вроде талисмана, гарантирующего счастливый путь.
И вот наш караван, без потерь переправившись через Аму, стал приближаться к окраинам благородной Бухары. Оставив позади одни из ворот в стене, укрывающей предместья, караван вошел в четвертые ворота центральной части шахристана.
В первые же дни моего пребывания в этом городе меня потрясли перемены, происшедшие в нем за двадцать пять лет моего отсутствия. Не говоря уже о заметных общих признаках упадка, связанного с тем, что «Дом Афрасийаба»58 перенес свою столицу в Самарканд, центр которого носил имя легендарного правителя Турана, я не находил здесь людей, близких мне по духу, которых я тогда оставил в здравии и веселии. Я остро ощутил относительность времени: годы, проведенные в исфаханской обсерватории, теперь казались мне несколькими месяцами, а здесь в это время прошла целая жизнь.
Побродив по улицам шахристана и предместий и найдя по старым адресам новых, незнакомых мне людей, я вышел к кладбищу. Должен сказать, что я с юных дней любил кладбища – эти поля, усеянные черепками людских надежд,- считая их лучшим местом для уединения и раздумий.
Главное бухарское кладбище за время моего отсутствия сильно разрослось, и тропинки, по которым я бродил в молодости, покрылись высокой травой. Видимо, ни одна живая душа, кроме плачущих в сумерках шакалов, там не появлялась.
В большинстве своем могилы были безымянными и, скорее всего, не посещаемыми. Некоторое время мне казалось, что я одинок на этом кладбище, но возле одной усыпальницы я заметил дервиша. Он сидел на камне у замурованного входа в последнее пристанище похороненного здесь человека и, не спеша, трапезничал, а его нехитрая снедь была разложена тут же на камне на поясном платке.