История культуры Санкт-Петербурга - Страница 42
В последних симфониях Чайковского конфликт между индивидуумом и обществом заметно универсализуется. С одной стороны, этот конфликт как бы взмывает вверх, уходит в пространство мироздания: это личность спорит с судьбой. Но с другой стороны, личность задается трагическими вопросами наедине с собой, внутри себя, à lа Достоевский. В обоих случаях город как бы уступает центральное место на сцене. Он почти нереален.
Чувство обреченности, характерное для «Патетической», универсально. Это чувство, вовсе не присущее Достоевскому, вбирает в себя и отношение к Петербургу. Отпевая себя, Чайковский отпевает также и вселенную. Поэтому Шестая симфония может рассматриваться как реквием и по личности, и по обществу, и по городу. Чуткая душа Чайковского первой ощутила приближение грядущих катаклизмов. Никто еще не понимал, что петербургская культура обречена на уничтожение. Не понимал этого и Чайковский. Он просто ощущал дыхание приближающейся смерти. Это дыхание запечатлелось в его музыке, как на зеркале, сделав ее туманной и многозначной, но оставив узнаваемой картину города.
Достоевский ненавидел Петра Великого и его создание: чужой, враждебный русскому духу город-колосс, инородное тело, силой вклинившееся в русские пространства и подчинившее их своей злой воле. Страстным желанием Достоевского было исчезновение этого чужеродного тела.
Мусоргский во многом разделял такое отношение Достоевского к Петру и его реформам; тому свидетельство его опера «Хованщина», в которой антипетровские силы обрисованы с пониманием и глубоким сочувствием. Чайковский пошел дальше и Мусоргского, и Достоевского. Он интуитивно прозрел и эмоционально пережил воображаемую гибель империи и Петербурга как подлинную. Для него это не был более вопрос теоретических и гипотетических дебатов. Чайковский, вне сомнения, ощущал, что гибель за углом, но как истый композитор мог прокричать об этом только истерически предупреждающими звуками своей музыки.
Именно поэтому Чайковский стал первым русским автором, в чьем отношении к Петербургу в конце концов прорвалась сильнейшая ностальгия. Эти ностальгические мотивы, переплетаясь с восхищением перед Моцартом и XVIII веком, дали нам «Вариации на тему рококо» для виолончели с оркестром (1876) и столь любимую впоследствии Баланчиным оркестровую сюиту «Моцартиана» (1887). Но с особой силой ностальгия Чайковского, его интуитивный ужас перед надвигающейся революционной катастрофой и жалость к долженствующему сгинуть – согласно легендарному проклятью и новомодным славянофильствующим теориям – Петербургу отразились в его балетах и опере «Пиковая дама». Именно в этих произведениях началась решительная и не имеющая прецедента в мировой культуре трансформация петербургского мифа, каким он сложился в 70-е – начале 80-х годов XIX века.
Город, чья мифология начала создаваться раньше его истории, а затем развивалась параллельно ей и усилиями нескольких литературных гениев была трансформирована из классицистско-имперской в романтическую и, наконец, в зловеще-фаталистскую, стоял, внешне невозмутимо отражаясь в стальной Неве и готовясь к новой, невиданной трансформации этого своего прославленного отражения.
Эта новая трансформация была достигнута совместными усилиями музыки и изобразительного искусства. Для России это было неслыханным событием. Литература всегда царила в России, как ни покажется это невероятным западным почитателям русской музыки, балета и русского авангарда в искусстве. Россия – «литературоцентричная» страна. Поэтому естественно, что прежний миф о Петербурге был прежде всего созданием литературы и его этапами были сменявшие, дополняя друг друга, «Петербург Пушкина», «Петербург Гоголя» и «Петербург Достоевского». Последний вобрал в себя образность двух предыдущих и к началу 80-х годов возвышался признанный всеми в русской культуре.
Петербургский миф разрушался изнутри усилиями армии эпигонов Достоевского. И тогда на петербургской сцене появился Чайковский. Его музыка дала новый толчок петербургской теме, избавив ее от литературного диктата. Это прекрасно видно на примере оперы Чайковского «Пиковая дама».
Прозаическая повесть Пушкина «Пиковая дама» (1833) – одно из самых «петербургских» его созданий. В блестяще рассказанной истории об одержимом идеей выигрыша игроке Германне, пытавшемся выведать у старой графини секрет трех чудесных карт, потерпевшем неудачу и сошедшем с ума, уже содержатся многие будущие мотивы литературного петербургского мифа.
Пушкин ведет повествование сдержанно, сухо, почти иронично; тем более читатель верит, что в городе, возникающем на страницах «Пиковой дамы», все возможно – вплоть до появления перед Германном призрака умершей графини. И даже пейзаж Петербурга здесь предвещает (в свойственной Пушкину лаконичной форме) будущие, гораздо более многословные описания Гоголя и Достоевского: «Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты».
Начав писать (на либретто своего брата Модеста) оперу по Пушкину 57 лет спустя, Чайковский изменил имя Германн на Герман, но в процессе переработки сюжет и характер «Пиковой дамы» претерпели гораздо более серьезные перемены. Некоторые из них естественны, коли речь идет о создании большой мелодраматической оперы по мотивам сжатого прозаического произведения. Но во многом изменения диктуются совершенно иным отношением Чайковского к Петербургу.
Как красноречиво свидетельствует Асафьев, «…отрава петербургских ночей, сладкий мираж их призрачных образов, туманы осени и блеклые радости лета, уют и острые противоречия петербургского быта, бессмысленный угар петербургских кутежей и любовное томление петербургских романтических свиданий, сладостных встреч и тайных обещаний, видимое холодное презрение и безразличие светского человека к суевериям и обрядности вплоть до кощунственного смеха над потусторонним и в то же время мистический трепет перед неизвестным – всеми подобными настроениями и переживаниями была отравлена душа Чайковского. Яд этот он везде носил с собой, им пропитана его музыка».
Этого романтического яда у Пушкина, разумеется, нет. Для Пушкина «Пиковой дамы» Петербург – это место со славным прошлым и с не менее славным будущим, с интересным и даже загадочным настоящим. О возможной гибели города он здесь даже и не помышляет. Пушкин свой интерес к Петербургу скрывает иронией и оправдывает сверхъестественными происшествиями, которые могли или не могли в нем приключиться. В «Медном всаднике» он гораздо более серьезен и патетичен; там Петербург есть символ России и противоречия петербургского бытия трактуются Пушкиным как противоречия русского пути в истории. Но даже и в «Медном всаднике» поэт уверен в «неколебимости» имперской столицы, хоть и сомневается в оправданности ужасной человеческой цены, за эту «неколебимость» уплаченной.
Когда Чайковский писал сочинение с исторической или героической темой, то патриотическая идея в них превалировала: поэтому тщетно искать в них психологической глубины. Но Петербург в его последних произведениях психологизирован до предела. Здесь не думают о судьбах государства, а лишь о любви, жизни и смерти. Смерть в опере Чайковского торжествует: умирает не только Графиня (как у Пушкина), но и главные персонажи – Герман и его любовь, Лиза. Слушатель, быть может, не сразу понимает, что их гибель предсказывает также и гибель Петербурга. Но, однажды осознанное, это ощущение обреченности города из музыки «Пиковой дамы» удалить невозможно.
Известна уникальная даже для Чайковского его психологическая идентификация с Германом. Роковое для Германа появление перед ним призрака Графини, открывающей секрет трех выигрышных карт, было так глубоко прочувствовано Чайковским, что он стал бояться – не явится ли призрак и ему. Сочиняя сцену смерти Германа, композитор плакал навзрыд. Об этом есть запись в дневнике лакея Чайковского, бесхитростно отобразившем лихорадочный (опера была сочинена за 44 дня!) процесс создания «Пиковой дамы»: «…они плакали весь этот вечер, глаза их были в это время еще красны, они были сами совсем измучены… Им жаль бедного Германа…»