Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин) - Страница 48
Если вдуматься, то даже в период острых разногласий, вызванных мирными переговорами с Германией, позиции Ленина были куда более радикальными, куда более «левыми», чем позиции так называемых «левых коммунистов». Лозунг «защиты отечества» – часто вполне дежурная вещь, и даже самая острая пропаганда того, что «лучше умереть стоя, чем жить на коленях», не требует от человека ни какого-то особого мужества, ни особой решимости. Больше того, лозунги подобного рода куда чаще провозглашаются из-за элементарного отсутствия гражданского мужества, из простой боязни быть обвиненным в недостатке смелости и патриотизма. Поэтому весной 1918 открытое требование (не то что позорного – прямо похабного – выражаясь словами самого Ленина) мира означало собой значительно больший радикализм, нежели радикализм самых воинствующих сторонников войны. Своеобразным критерием здесь может служить опасность политической смерти: публичное требование «р-р-революционной» войны в условиях на глазах развертывающейся агрессии никогда не сопрягается с риском потери политических очков, самое худшее, что может случиться здесь, – это игра вничью. Безоговорочная же капитуляция перед вконец зарвавшимся супостатом (особенно если в твоем прошлом еще не забытое обвинение в платном сотрудничестве с врагом) вполне способно обернуться не только гражданским самоубийством, но и прямым линчеванием
Но обратим внимание еще на одно парадоксальное обстоятельство: на своих, как правило, крайне левых позициях Ленин в самые решительные, поворотные моменты истории русской революции оказывался в меньшинстве. Это обстоятельство поистине парадоксально. Ведь если личные позиции политического лидера не опираются на поддержку большинства (или достаточно большой группы, способной организационным маневром обеспечить требуемое большинство), то устойчивость его как лидера может быть обеспечена либо подавляющим личным авторитетом, т е. подавляющим нравственным или интеллектуальным превосходством над всеми своими оппонентами, либо принадлежностью к политическому «центру», либо тем и другим одновременно.
Между тем никакого заметного (и уж тем более подавляющего) нравственного или интеллектуального превосходства над своими товарищами по партии, как мы видели, не было, да и не могло быть; очевидная же принадлежность Ленина к одному из организационных полюсов, как правило, не находящему (во всяком случае вначале) поддержки большинства партийного руководства, делает не то что парадоксальным – откровенно загадочным и незыблемость ленинских позиций в ЦК и сохранение самого ЦК как коллектива единомышленников, не раздираемого центробежными процессами.
Впрочем, загадка остается загадкой лишь до тех пор, пока в стороне от рассмотрения остается такая тонкая материя, как социальная база партии. До сих пор речь шла только о партийной интеллигенции, и даже не о ней, а о количественно почти неуловимой ее части, что составляла круг высшего партийного руководства. Но, как и в любой армии, генералитет которой легко уподобляется нулю, не значащему самим собою решительно ничего, но при формировании порядка числа способному, как минимум, удесятерить его, партийный «генералитет» представляет из себя какую-то величину лишь до той поры, пока в его распоряжении находится сила, в известных условиях могущая быть брошенной на баррикады.
Ленинская партия – это, как мы знаем, партия пролетариата. Но что это значит? Отвлечемся на минуту. Это может показаться странным (хотя ничего удивительного здесь нет и все объясняется достаточно рациональными основаниями), но многие из социальных категорий имеют какой-то свой эмоциональный знак. Так, еще с детства мы привыкали к мысли, что все, тяготеющее к «красной» части общеполитического спектра, – хорошо, все «белое» или «коричневое» – плохо; еще с детства мы привыкали к мысли о том, что «комиссар» – это средоточие всех нравственных добродетелей, а понятие «контрреволюционер» представляет собой простой синоним едва ли не опереточного злодея, который и в детстве-то отличался тем, что кусал грудь кормилицы и мучил кошек. Точно так же и с политическими партиями: стоит нам только услышать определение «буржуазная», как тут же рисуется образ какой-то темной реакционной силы, которая только тем и озабочена, как бы еще досадить угнетенным массам, и наоборот, эпитет «пролетарская» сопрягается со светлым началом, что знает «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть» – счастье трудового народа.
Но попробуем отказаться от такого подсознательного окрашивания социально-политических категорий в цвета тех или иных нравственных добродетелей и взглянуть непредвзято на то содержание, которое стоит за ними, – и мы тут же вспомним, что пролетариат образует собой (даже и по сию пору, если спроецировать содержание этой категории на современное понятие рабочего класса) далеко не самую развитую и лучшую часть нации.
Мы тут же вспомним, что выразителем национальной совести во все времена, как правило, выступала интеллигенция – лучшая же часть российской интеллигенции всегда тяготела к противоположному большевикам полюсу политических сил. Иными словами, из противопоставленных самой историей политических партий, выступавших против самодержавия, партия конституционных демократов имела куда большие основания рассматриваться как охранительное начало и для национальной культуры, и для общественной нравственности, и нежели те, которые официальной историей партии приписываются ленинской организации революционеров.
Не будем забывать: российский пролетариат начала двадцатого века – это социально-классовое образование, которое еще не имело своей истории: в сущности это даже еще не класс, а декласированный слой нации, ибо российский пролетарий – это вчерашний крестьянин.
Обществоведческая литература изобилует аргументацией того, что пролетарий в культурном отношении стоит куда выше крестьянства, и в какой-то степени это действительно так: обитатель больших городов, пролетарий погружен в значительно более широкий социальный контекст, нежели деревенский житель. Но ведь у каждой медали есть своя оборотная сторона…
Тысячелетиями складывавшийся образ жизни постепенно формирует свою культуру. Лишь внешнему поверхностному наблюдателю не меняющийся веками уклад крестьянского бытия предстает как что-то косное и духовно мертвое. Постепенно откладывавшийся едва ли не в генную память поколений, с поколениями он одухотворяется своими традициями обрядностью и фольклором, освящается своей мифологией, своими верованиями и суевериями, наконец, своей моралью, своей системой социальных и нравственных ценностей. Аналитический взгляд исследователя-этнографа обнаруживает в крестьянских ритуалах культурные слои, относящиеся еще к дохристианской Руси, и, сохраненные народной памятью, устои духовного Космоса русского крестьянина, связуя потомков со своими далекими предками, обращаются для него в некоторый Абсолют. Поэтому совсем не духовная недвижность, не ленивая косность кроется за непонятным одержимому маниакальной идеей тотального переустройства революционеру нежеланием русской деревни менять что-либо в своих обычаях. Невозможность противостать этому Космосу, невозможность отринуть сформированную цепью поколений культуру стоит за внешним консерватизмом крестьянства.
Порвав с своим крестьянским прошлым, русский рабочий порвал и с крестьянской культурой, тысячелетиями хранимой и тысячелетиями хранившей русскую деревню. Своей же культуры он еще не создал, ибо культура не создается каким-то историческим «мимоходом». Таким образом, любая культура для возникающего из небытия российского пролетариата – это вообще какая-то трансцендентная вещь, проще же говоря, – фикция, за которой не стоит ровным счетом ничего. Лишенный своих корней, пролетарий начала века это своеобразное «перекати-поле» истории – не мог ощущать охранительного воздействия культуры, а следовательно, не видел необходимости и самому что-либо хранить, и трагедией русского рабочего стало то обстоятельство, что самый факт его становления совпал с становлением новой идеологии, лейтмотивом которой было вот это: