Историческая драма русского европеизма - Страница 8
Однако вечно так продолжаться не могло. Исторический парадокс состоял в том, что главным двигателем европеизации было не правительство само по себе, а самодержавие — реликт старой Руси, неестественно отделенной от Европы. Европеизация как цель развития страны никоим образом не соответствовала самодержавному строю. Пути европеизма и высшей государственной власти рано или поздно должны были разойтись.
Между тем мыслящая Россия прилагала все усилия, чтобы “в просвещении быть с веком наравне”. Идеи французских просветителей, которые составили принципиально новый этап в процессе секуляризации культуры, индивидуализации ego и рационализации сознания, коренным образом изменили европейскую духовность и проложили дорогу нашей современности, приобрели в России многочисленных почитателей. Притом они не столько усваивались умами, сколько воспринимались как руководство, применимое в жизни, в повседневном поведении. Томики Вольтера, добравшиеся до самых отдаленных уголков обширной империи, были восприняты как откровение довольно многочисленной группой дворян, вырвавшихся из-под влияния религиозно-патриархальной традиции и не приставших ни к какой другой. Многих дворянских детей воспитывали французы-вольтерьянцы. Сложился целый комплекс бытового и культурного поведения “вольнодумца” (libertin), который заключал в себе стихийный антитеизм[74], нигилистическое отношение к авторитетам и свободу от общепринятых нравственных норм. С другой стороны, в России второй половины XVIII века были сильны антиклерикальные и стихийно-реалистические настроения, и потому в условиях ускоренного развития культуры большое число сторонников нашел рационалистический пафос учения Вольтера, а также оптимистическая вера в прогресс человечества. Популярность Вольтера была сильна и в XIX веке, особенно в его первой четверти: в вольтерьянской атмосфере воспитывались революционер-космополит Михаил Бакунин и западники — Белинский и Герцен. Летописец русского западничества и сопредельных ему сфер интеллектуальной деятельности Иван Тургенев, рисуя портреты отцов и дедов “лишних людей”, неизменно изображал вольтерьянцев[75].
В тесной связи с вольтерьянством и другими идейными тенденциями века Просвещения в Россию проникает идеология либерализма. Она выражала мировоззренческую позицию личности, которая принимала мир таким, каков он есть, и, предполагая желательным его неуклонное совершенствование, не ожидала пришествия Царства Божия на землю, а провозглашала пафос трезвого, деловитого труда в условиях “серой” обыденности[76]. Эта идеология быстро завоевала симпатию русских европейцев, которым импонировала похвала индивидуальности, признаваемой либералами целью и двигателем исторического прогресса[77]. Но в силу того, что передовые европейские идеи накладывались на неразвитые общественные отношения и формы культурной жизни, либерализм в России соседствовал не только с апофеозом первозданной природы, как на Западе, но и с идеализацией патриархально-аграрного общества.
Именно таким был либерализм Дениса Фонвизина — одного из отдаленных предшественников Белинского. Испытав сильное влияние графа Никиты Панина, видного космополита и сторонника конституции, у которого он служил личным секретарем, автор “Недоросля” в 1777 году впервые попадает во Францию. Там его постигает разочарование: идеальный образ отчизны разума, свободы и справедливости померк в его глазах при виде социальных контрастов, пропасти между формальной и действительной свободой человека. Он тоскует по “здоровым”, “неиспорченным” русским нравам. В мире западной культуры Фонвизин ведет себя как консерватор, критикующий “умирающую” Европу с доиндустриальных, докапиталистических позиций, — но как только он заводит разговор о России, консерватизм уступает место рационалистической, но и наивной вере в то, что молодая цивилизация учтет в ходе своего развития отрицательный опыт Европы и избежит ее ошибок.
Если здесь прежде нас жить начали, пишет он из Франции, то по крайней мере мы, начиная жить, можем дать себе такую форму, какую хотим, и избегнуть тех неудобств и зол, которые здесь вкоренились. Nous commenНons et ils finissent. Я думаю, что тот, кто родился, посчастливее того, кто умирает[78].
Нетрудно заметить, что мысль эта, претерпевая ряд модификаций, повторяется на протяжении XIX века: у раннего Ивана Киреевского, кн. Владимира Одоевского, у Чаадаева в период “Апологии сумасшедшего”, у Герцена и даже у Белинского (у последнего до 1847 года)[79].
Разочарование Фонвизина в “отчизне просвещения” не превратилось в устойчивое умонастроение. После возвращения на родину его европейские и либеральные симпатии усиливаются, что нашло яркое отражение в “Рассуждении о непременных государственных законах”, написанном в 1783 году под непосредственным руководством сторонников конституционной монархии братьев Никиты и Петра Паниных[80]. В этом выдающемся документе резко осуждаются русское бесправие, беспорядок, крепостное “рабство” и деспотизм. Не исключено, что возвращение Фонвизина к родным пенатам из “испорченной” Франции отрезвило его, вернее, восстановило в нем тот “инстинкт реальности”, которым всегда отличался этот замечательный писатель-сатирик. Во всяком случае, когда 10 июля 1786 года он в четвертый раз выезжал из России, то записал в своем дневнике: “И я возблагодарил внутренно Бога, что он вынес меня из той земли, где я страдал столько душевно и телесно”[81], — а потом нисколько не удивился, когда его слуга Семка объявил, что возвращаться в Россию не хочет[82]. А сколько убийственной иронии в рассказе Фонвизина о том, как на обратном пути из Австрии киевский трактирщик заставил его битый час стоять под проливным дождем, пока провожавший мальчик не крикнул: “Отворяй: родня Потемкина!” — и ворота тотчас отворились. “Тут почувствовали мы, что возвратились в Россию”[83], — заключает свое повествование писатель.
Пример Фонвизина показывает, что просветитель, который оживлял классицистические каноны картинами неуклюжей и аляповатой жизни Простаковых и Скотининых, не мог выступить в качестве последовательного защитника традиционных, “здоровых” русских устоев. Даже интерес к проблемам религии и увлечение мартинизмом, усилившиеся в последние годы писателя в связи с болезнью и поправением политического курса правительства, не повлияли на его отношение к Европе и России. Однако в следующем поколении русских европейцев отход от либеральных, рационально-реалистических взглядов на жизнь мог привести к серьезному кризису европеистских настроений. Свидетельство тому — духовная драма Николая Карамзина.
Для поколения Белинского и Герцена имя Карамзина было связано с “Историей государства Российского”, с консервативными проектами “спасения” отечества от “хаоса” европейских революционных потрясений, с идеей органичности и “народности” русского самодержавия. Однако для читателей конца XVIII — начала XIX века Карамзин был идолом “арзамасцев”, борцом за европейское обновление русского литературного языка, а также автором “Писем русского путешественника”, которые не были путевыми заметками, а писались в Москве по возвращении из заграничного путешествия. “Письма” были задуманы как своего рода энциклопедия, знакомившая русских людей с новейшими достижениями европейской техники, с просвещенными формами общежития, с обликом и творениями величайших мыслителей, писателей и поэтов того времени — Канта, Гердера, Виланда, Клопштока, Гёте, Лафатера, Руссо и наконец с политическим устройством самых передовых стран Европы — Швейцарии и Великобритании. Шаг за шагом, от письма к письму путешественник заставляет читателя полюбить удобства западной жизни, хозяйственность жителей европейского Запада, их экономность, опрятность, трудолюбие, привязанность к семейному очагу — все те важные ценности, которые были выработаны веками поступательного развития и которые объединяются у Карамзина в общем понятии человечности. Последнее было калькой с немецкого HumanitКt, восходившего к латинскому humanitas. Слова человечность и гуманность (так же как промышленность и еще множество других слов, без которых нельзя представить себе современного русского языка) были введены в обиход именно Карамзиным.