Историческая драма русского европеизма - Страница 4
В романе “Подросток” нарисован потрясающий образ Версилова, русского европейца, как его понимал писатель, а именно: человека, уверенного, что он уловил суть европейской культуры, европейского духа в его целостности, в его сути, не как частную идею входящих в Европу стран (не как французскую, немецкую или британскую идею), а как идею всеевропейскую, объединяющую всю Европу. В этой претензии на всеобъемлемость, на понимание центра Европы — и величие этого русского европейца, этого гражданина мира (по Диогену и Петрарке), и его слабость, некая как бы условность, фантазм его европеизма, ибо подлинный европеизм произрастает изнутри своей культуры — но в процессе преодоления и переосмысления и переосмысления, одухотворения и преосуществления ее почвенных основ. Такими были основатели великих европейских культур — Данте и Сервантес, Рабле и Шекспир, Гёте и Пушкин. Не сумевший преодолеть свою почву, а потому беспочвенный русский европеец был типичен для барско-интеллигентской массы, не ощутившей еще ценности своего личного бытия — основы европейского мирочувствия[38].
Как верно, как превосходно замечено: “подлинный европеизм произрастает изнутри своей культуры”! Но что такое “барско-интеллигентская масса”? Неужели Герцен, послуживший одним из прототипов образа Версилова (для точности поясню: главным образом как автор книги “С того берега”[39]), был представителем этой “массы”? Неужели же он не ощущал “ценности своего личного бытия”? Ведь каждый, кто хоть однажды взял в руки “Былое и думы” и прочитал хотя бы одну-единственную главу этой замечательной истории личности, знает, что это не так. Зачем же верить на слово очень умному, но куда как утопичному (разве почвенничество не было утопией?) и куда как тенденциозному Достоевскому, который имел полное право быть тенденциозным и вдобавок очень неточным, поскольку писал не культурологическое исследование, а полифонический роман, где диалогическая правда существует на равных правах с диалогическим домыслом? Но реальный-то, живой Герцен — неужели же он так-таки и не был русским европейцем?
Увы, автор книги о русских европейцах к таковым его не причисляет. Так же как и других романтиков и утопистов (как “правых”, так и “левых”), для которых западноевропейская бытовая, книжная и духовная культура была естественной “средой обитания”, — П.Я.Чаадаева, Ф.И.Тютчева, М.А.Бакунина, П.Л.Лаврова. С точки зрения В.К.Кантора, и вымышленный Версилов, и его жизненный прототип, и все другие упомянутые лица — не русские европейцы, а русские западники или русские скитальцы-псевдоевропейцы. Понятию “западники” исследователь придает резко отрицательное значение и выдвигает против них серьезное обвинение: по его мнению, эта “беспочвенная” “барско-интеллигентская масса”, сакрализируя Европу воображаемую и разочаровавшись в Европе реальной, подготовила почву для торжества в России тоталитарных идей[40].
Подлинные русские европейцы, продолжает В.К.Кантор, не берут из Европы готовые результаты ее мышления, а создают у себя такое же отношение к знаниям, к науке, какое существует там. Ученый сочувственно цитирует следующие слова одного из столпов западничества сороковых годов XIX века — Константина Кавелина:
Вынуждены будем, по примеру европейцев, вдуматься в источники зла, которое нас гложет. Тогда нетрудно будет указать и на средства, как его устранить или ослабить. Tакой путь будет европейским, и только когда мы на него ступим, зародится и у нас европейская наука. <…> Очень вероятно, что выводы эти будут иные, чем те, до каких додумалась Европа; но, несмотря на то, знание, наука будут у нас тогда несравненно более европейскими, чем теперь, когда мы без критики принимаем результаты исследований, сделанных в Европе. Предвидеть у нас другие выводы можно потому, что условия жизни и развития в Европе и у нас совсем иные. Там до совершенства выработана теория общего, отвлеченного, потому что оно было слабо и требовало поддержки; наше больное место — пассивность, стертость нравственной личности. Поэтому нам предстоит выработать теорию личного, индивидуального, личной самодеятельности[41].
Выработка теории личности, формирование ее нравственного строя, кропотливый органический труд в духе “теории малых дел”, без надежды на полное разрешение всех существующих проблем, на исчезновение зла и разных несовершенств (чудес не бывает ни у нас, ни в Европе!) — такова, по мнению В.К.Кантора, программа русских европейцев, которые понимали, что Европа — “вещь реальная, живущая не чудесным образом, а трудом, неустанными усилиями”. Они не сакрализировали Европу, но верили, что и Россия способна включиться в общеевропейский “процесс самоопределения и самосовершенствования”[42]. Далее приводится перечень избранных “русских европейцев” по принципу “перечислим наугад”:
<…> это Петр Великий, М.В.Ломоносов, Н.М.Карамзин, А.С.Пушкин, А.С.Хомяков, И.В.Киреевский (издававший, кстати, журнал “Европеец”), М.Ю.Лермонтов, Н.И.Лобачевский, А.К.Толстой, И.А.Гончаров, И.С.Тургенев, Н.Г.Чернышевский, К.Д.Кавелин, В.О.Ключевский, С.М.Соловьев, В.С.Соловьев, И.И.Мечников, Д.И.Менделеев, А.П.Чехов, И.А.Бунин, П.А.Столыпин, Г.В.Плеханов, П.Б.Струве, Е.Н.Трубецкой, И.П.Павлов, П.Н.Милюков, В.И.Вернадский, Ф.А.Степун и др.[43]
Несмотря на целый ряд возникающих сомнений (скажем, на каком основании европейцами названы непрактичный романтик Лермонтов и практичный романтик, а к тому же и славянофил Хомяков?), концепцию В.К.Кантора следует признать продуманной и логичной. Что не означает полностью с нею согласиться. Ведь именно следуя ее логике, приходится отказать в европеизме “русскому денди” Чаадаеву (чей универсалистский утопизм, в отличие от утопизма того же Тютчева, не был столь “вредным”) или, лишив почетного звания европейца Герцена, присвоить его Чернышевскому — разумеется, никакому не “революционному демократу”, как гласил советский миф, но все же тому, кто “решительным образом перепахал” самого Ленина! И разве не восстает против подобной несправедливости простая интуиция историка культуры, который прекрасно знает, что Александр Герцен, или “Шушка”, как его звали дома, сын екатерининского вельможи и дрезденской мещанки, в раннем детстве читал в оригинале Вольтера, Гёте и Шиллера, а Николай Чернышевский, или “Канашечка”, как называла его жена, сын саратовского протоиерея и поповны, не мог оградить себя от оскорблений петербургского домовладельца, который застал его испражняющимся в саду[44]? Или: почему мы ставим Лаврова на одну доску с Бакуниным и Ткачевым, всех троих причисляя к предшественникам большевизма и забывая о том, что автор “Исторических писем” гораздо ближе по своим взглядам не к этим двум выдающимся демагогам, а к Плеханову — действительно русскому европейцу? Неужели критерий реализма/утопизма в самом деле является здесь решающим?
Ну что ж, “чистый” историк идеи, поставив, быть может, под сомнение некоторые частности, в целом примет аргументацию В.К.Кантора: ведь его интересует не то, как люди себя ведут, и даже не их мироощущение, а то, какие идейные концепции они выстраивают и чем эти концепции чреваты. Но историк культуры не согласится с таким подходом, потому что он может не принять во внимание одного необыкновенно важного обстоятельства. Дело в том, что нельзя изучать содержание идей, не понимая той специфической формы, в которой они создавались и высказывались, а форма эта зависит от широкого культурного и психологического контекста, в котором каждый человек был воспитан и в котором он существовал. Тот факт, что родным языком русского европейца Чаадаева (и, кстати, русского европейца Пушкина) был книжный французский, оказал самое существенное влияние и на характер мировоззрения “мыслителя с Басманной”, и на содержание его идей, поскольку “западный силлогизм” был впитан им едва ли не с молоком матери. Тот факт, что русский европеец Герцен был внебрачным сыном вольтерьянца и прочитал Вольтера раньше, чем Священное Писание, способствовал тому, что он стал энтузиастом не старой, дореволюционной, а новой Европы, а будучи помноженным на культ декабристов, сделал из него утопического социалиста. Тот факт, что Чернышевский учился в православной духовной семинарии — учреждении, далеком от западноевропейских стандартов, наложил неизгладимый отпечаток на стиль его поведения — не дворянский, но еще не чеховский, а потому он если и стал русским европейцем, то в смысле содержания основных идей, но не по образу мышления и культурного поведения.