Исповедь - Страница 12
(Отчеркнуто карандашом на полях)
В это время, то есть в конце осени 1844 года, я в первый раз услышал о приговоре, осудившем меня вместе с Иваном Головиным на лишение Дворянства и на Каторжную работу[21], услышал же не официально, но от знакомого, кажется от самого Головина, который по этому случаю написал и статью в «Gazette des Tribunaux («Судебная Газета»), о мнимых правах русской аристократии, будто бы оскорбленных и попранных в нашем лице; ему же в ответ и в опровержение я написал другую статью в демократическом журнале «Reforme» в виде письма к редактору. Это письмо, первое слово, сказанное мною печатным образом о России, явилось в журнале «Reforme» с моею подписью в конце 1844 года, не помню какого месяца, и находится без сомнения в руках правительства в числе обвинительных документов[22].
По отъезде моем из Брюсселя я не видал ни одного поляка до самого этого времени. Моя статья в «Reforme» была поводом, к новому знакомству с некоторыми из них. Во-первых пригласил меня к себе князь Адам Чарторижский[23] через одного из своих приверженцев; я был у него один раз и после этого никогда с ним более не видался.
Потом получил из Лондона поздравительное письмо с комплиментами от польских демократов, с приглашением на траурное торжество, совершаемое ими ежегодно в память Рылеева, Пестеля и проч.[24].
Я отвечал им подобными же комплиментами, благодарил за братскую симпатию, а в Лондон не поехал, ибо не определил еще в своем уме то отношение, в котором я, хоть и демократ, но все-таки русский, должен был стоять к польской эмиграции да и к западной публике вообще; опасался же еще громких, пустых и бесполезных демонстраций и фраз, до которых никогда не был я большой охотник. Тем кончились на этот раз мои отношения с поляками, и до самой весны 1846 года я не виделся более ни с одним, исключая Алоиза Бернацкого (занимавшего место министра финансов во Время польской революции), доброго, почтенного старика[25], с которым я познакомился у Николая Ивановича Тургенева[26] и который, живя вдалеке от всех политических эмиграционных партий, занимался исключительно своею польскою школой. Также видел иногда и Мицкевича[27], которого уважал в прошедшем как великого славянского поэта, но о котором жалел в настоящем как о полуобманутом, полу-же-обманывающем апостоле и пророке новой нелепой религии и нового мессии. Мицкевич старался обратить меня, потому что по его мнению достаточно было, чтобы один поляк, один русский, один чех, один француз и один жид согласились жить и действовать вместе в духе Товянского[28] для того, чтобы переворотить и спасти мир; поляков у него было довольно, и чехи были, также были и жиды и французы, русского только недоставало; он хотел завербовать меня, но не мог.
Между французами у меня были следующие знакомые[28a]. Из конституционной партии: Шамболь, редактор «Века»[29], Меррюо, редактор «Конституционалиста»[30], Эмиль Жирардэн, редактор «Прессы»[31], Дюрье, редактор «Французского Курьера»[32], экономисты Леон Фоше[33], Фредерик Бастиа[34] и Воловский[35] и пр.
Из партии политических республиканцев: Беранже[36], Ламеннэ[37], Франсуа, Этьен и Эмануэль Араго[38], Марраст[39] и Бастид[40], редакторы «Насионаля»; из партии демократов: покойный Кавеньяк, брат генерала[41], Флокон[42] и Луи Блан[43], редакторы «Реформы»[44], Виктор Консидеран, фурьерист и редактор «Мирной Демократии»[45], Паскаль Дюпра, редактор «Независимого Обозрения»[46], Феликс Пиа[47], негрофил Виктор Шельхер[48], профессора Мишле[49] и Кинэ[50], Прудон, утопист и, несмотря на это, без всякого сомнения один из замечательнейших современных французов[51], наконец Жорж Занд[52] да еще несколько других, менее известных (В оригинале все эти имена и титулы при них написаны по-французски, причем не всегда правильно. Мы приводим их по-русски).
С одними виделся реже, с другими чаще, не находясь ни с одним в близких отношениях. Посетил также несколько раз в самом начале моего пребывания в Париже французских увриеров (Рабочих), общество коммунистов и социалистов, не имея впрочем к тому никакого другого побуждения ни цели кроме любопытства; но скоро перестал ходить к ним, во-первых для того, чтобы не обратить на себя внимание французского правительства и не навлечь на себя напрасного гонения, а главное потому, что не находил в посещении сих обществ ни малейшей для себя пользы[53]. Чаще же всех бывал, — не говоря о Рейхеле, с которым жил безразлучно, — бывал чаще у своего старого приятеля Гервега, переселившегося также в Париж и занимавшегося в это время почти исключительно естественными науками, и у Николая Ивановича Тургенева: последний живет семейно, далеко от всякого политического движения и, можно сказать, от всякого общества и, сколько я мог по крайней мере заметить, ничего так горячо не желает как прощения и позволения возвратиться в Россию, для того чтобы прожить последние годы на родине, о которой вспоминает с любовью, нередко со слезами[54]. У него я встречал иногда итальянца графа Мамиани[55], бывшего потом папским министром в Риме, и неаполитанского генерала Пепе[56] (По-французски в оригинале).
(Отчеркнуто карандашом на полях)
Видел также иногда и русских, приезжавших в Париж[57]. Но молю Вас, государь, не требуйте от меня имен.
Уверяю Вас только, — и вспомните, государь, что в начале письма я Вам клялся, что никакая ложь, ниже тысячная часть лжи не осквернит чистоты моей сердечной исповеди, — и теперь клянусь Вам, что ни с одним русским ни тогда, ни потом я не находился в политических отношениях и не имел ни с одним даже и тени политической связи ни лицом к лицу, ни через третьего человека, ни перепискою. Русские приезжие и я жили в совершенно различных сферах: они-богато, весело, задавая друг другу пиры, завтраки и обеды, кутили, пили, ходили по театрам и балам, avec grisettes et lorettes — образ жизни, к которому у меня не было ни чрезвычайной склонности, ни еще менее средств.