Искатель. 1974. Выпуск №3 - Страница 32
А почему ждать? Прятаться от Тихонова? Ждать, пока его злость на меня уймется или пока он забудет о моих чудесах? Перехитрить время? Но судьбу не перехитрить. Она не от ума идет, тайный ход ее карт определяет в жизни всегда и все.
Только дураки считают, будто нельзя злить своего следователя. Мы с Тихоновым уже достаточно сильно разозлены друг на друга. На всю жизнь. Если я ему по случаю праздника пришлю теплую поздравительную телеграмму на художественном бланке с кистями сирени, он ведь все равно ко мне лучше относиться не станет. А вообще-то, жаль, что я не знаю его адреса: хорошо было бы ему прислать поздравление — представляю себе, как бы он от досады скукожился… И в тексте чего-нибудь такое: «Поздравляю с выдающимися следственно-розыскными результатами. Желаю творческих успехов…» — и теде, и тепе.
И все время я почему-то старался не думать про девку-контролершу и старую кассиршу из сберкассы. Не потому, что я жалел их — наплевать мне было на них тысячу раз, они мне были до глубокой фенечки, чихать на них я хотел, видал я их горести — с прибором и в оправе — пусть хоть пропадут они со своей недостачей пропадом! Сроду ни один вор слабого не жалел, бывалый вор лучше у бедного трешку сопрет, чем у богатого десятку, потому что у богатого могут оказаться связишки в милиции или какой-нибудь он есть заслуженный: шухер с кражей до небес подымет, визги, вопли: «Куда милиция смотрит?» Тут у тебя вся уголовка на хвосте. Не может вор жалеть своих потерпевших, потому что у него с ними отношения, как у гробовщика с его клиентами — если он им здоровья желать станет, то самому деревянный клифт надеть придется.
О чем я думал сейчас? А, про телеграмму Тихонову!
Тихонову ведь можно послать телеграмму не только на домашний адрес.
Или ты боишься Тихонова рассердить окончательно?
Значит, он действительно больше не сопляк и не щенок?
Или твой страх из души стал больше тебя самого?
Чего же тебе делать, Батон, — ведь нельзя бояться всегда всех, всего…
Кем же стал Тихонов в твоей жизни?
Или это про него дед читал в своих старых замусоленных книгах? Не про тебя же? «…Разгневался бог на ангела истины и сбросил его на землю, и ходит он по сей день средь людей непризнанный и правду блюдет, истину отыскивает, ложь обличает, за что хулу и поношение от людей принимает…» Так это Тихонов, что ли, правду блюдет, истину отыскивает, от меня хулу принимает?..
Есть только один способ избавиться от страха моего, поднимающегося из сердца, как гнилой болотный туман. Не пройдет страх перед Тихоновым и всей его сворой, но я хоть самого себя перестану бояться, и дни, которые мне отпущены до встречи с Тихоновым, я смогу провести, не разрываясь от ежесекундного ужаса кары судьбы.
Если я пошлю вот такую дурацкую телеграмму, то я снова попробую судьбу, и смысла в этом нет никакого, но я докажу самому себе, что не сломал он меня, что я еще могу с ним бороться и еще поборюсь всерьез.
А сильнее, чем есть, мне его уже не рассердить — мы с ним все равно враги до последнего вздоха. Да и стыдно мне его сердитости бояться.
И не телеграммой надо дать Тихонову оборотку — таким номером можно дать по сусалам рыжему нахальному менту Савельеву. А уж если давать бой Тихонову, то отчебучить надо такую штуку, чтобы над ним весь МУР хохотал, чтобы ему проходу никто не давал, чтобы он не смог спрятать мой ход в карман, как поздравительную телеграмму — пусть все веселятся и над ним издеваются, и пусть хоть в какой-то мере он почувствует ту загнанность и общее пренебрежение, которое чувствую я, когда люди узнают, что я, Леха Дедушкин, — вор. Но Тихонова не зашельмуешь и жуликом не выставишь, потому что все, что у него есть, — так это его задрипанная нищенская честность. И есть только одна вещь, которая его может сравнять со мной в глазах людей, — это глупость. Только выставив его дураком на всеобщее посмеяние, я могу ему как-то отомстить, хоть в малой доле рассчитаться с ним за все, что он причинил, потому что весь мир знает и свято блюдет мудрость, дедами оставленную и клятвой заверенную, — главнейший рецепт всей их жистишки затерханной:
ПРОСТОТА ХУЖЕ ВОРОВСТВА!
Я сел за стол, положил перед собой паспорт Репнина, заглядывая в него, заполнил бланк, который валялся на залитом чернилами столе, задумался на минутку — текст должен быть самый лучший, и в то же время не вызвать в редакции подозрений. Покусал металлический зажим своего шарикового карандаша — замечательный карандаш все-таки я взял из стола директора магазина, — потом не спеша написал: «В связи с длительным отъездом хозяина очень дешево продается в хорошие руки породистый легавый щенок-медалист по кличке Стас, имеется родословная, воспитан в служебном питомнике. Звонить в дневное время — 24-98-88».
Протянул бланк и паспорт в окошко, секретарша перенесла в учетную книгу данные из паспорта Репнина — ей и в голову не приходило сравнить мое лицо с фотографией, быстро пробежала глазами текст, спросила:
— Что значит — «в хорошие руки»? Это неправильно сказано.
Я усмехнулся:
— Напишите правильно.
Она задумалась, но, видимо, и ей ничего подходящее не пришло в голову, и она предложила:
— Давайте просто сократим эти слова. Вы ведь все равно не узнаете, хорошие это руки или плохие.
— Давайте, — согласился я.
Перышком ученической ручки она стала быстро считать буквы в объявлении, и я следил, как беззвучно шевелятся ее губы, приоткрывавшие на длинных цифрах целые ровные зубки. Потом сказала:
— В объявлении сто шестьдесят один знак. Один знак — семь копеек. — Она еще чего-то перемножила на бумаге. — С вас одиннадцать рублей двадцать семь копеек.
— Дороже, чем сам щенок стоит…
— Тогда снимите вот это: «по кличке Стас» и насчет питомника.
— А, ладно! Я ведь не из-за денег — жаль будет, коли такой щенок пропадет. И еще я вас хотел спросить: когда объявление напечатают?
— Четвертого мая…
На Чистых прудах я зашел в стеклянную полупустую клетку кафе, сел за свободный столик в углу и заказал кофе, лимон и триста граммов коньяка. Я сидел около прозрачной холодной стены и смотрел на грязный илистый пруд с грудами черного, еще не растаявшего снега.
Страха не было. Но и облегчения я никакого не чувствовал, я все еще дрожал от непрошедшего возбуждения и почему-то все время мне казалось, будто я весь — снаружи и изнутри — вымазан такой же зловонной илистой грязью, как на дне весеннего, спущенного для чистки пруда.
Почему-то не пришла ко мне радость от того, что я навесил Тихонову такую звонкую, на всю Москву, оплеуху.
Рюмочку за рюмочкой, глоточек за глоточком выцедил я весь графинчик, и, когда коньяк согрел меня и дрожь наконец унялась, я вдруг с пугающей ясностью понял, что сам себя посадил в тюрьму.
Надо остановить объявление, надо забрать его назад как можно быстрее, его ни в коем случае нельзя печатать.
Быстрее обратно в редакцию! Господи, как кружится голова. Совсем я ошалел. Эй, официанточка, счет! Да поторапливайтесь, вы, неживые!
Я мчался по раскисшему гравию, по скользким дорожкам бульвара, и с боков метались черные руки голых деревьев, и браунинг мерно ударял меня в живот — полновесно и мягко, будто он один хотел успокоить: «Я с тобой, теперь только я с тобой, я один тебе защитник и надежда».
Там всего бежать было триста метров, но они показались мне бесконечными, и совсем я не запыхался и не устал, будто эта ужасно длинная дорога быстро и круто укатывалась вниз, как на лыжном спуске, и я всем своим изболевшим, разъеденным страхом сердцем чувствовал, что, подав в окошко объявление, я в припадке сумасшествия оттолкнулся от тверди на вершине бесконечно громадного трамплина и помчался сломя голову вниз и передо мной впереди — очень близко, совсем рядом — бездонная пропасть, и теперь я пытался остановиться, задержать этот кошмарный полет вниз, повиснуть хоть на самом краешке ската, но еще шагов за двадцать до двери конторы я увидел большой навесной замок и понял, что край трамплина уже позади и я не бегу, не живу, не сплю — я лечу вниз.