Искатель. 1966. Выпуск №1 - Страница 28
Во всяком случае, не стоило даже думать об использовании горячей плазмы в двигателях ракет или в реакторах. Этот путь был признан ошибочным, ведущим в тупик. Исследователи, особенно те, кто интересовался конкретными результатами, вернулись к низким температурам. Такой более или менее представлялась ситуация, когда мы приступили к дальнейшим исследованиям.
При температуре выше миллиона градусов плазма превращалась в вещество, по сравнению с которым вагон нитроглицерина казался детской погремушкой. Но эта опасность не остановила бы нас. Мы были слишком заинтригованы сенсационностью открытия и готовы на все. Но мы, конечно, понимали, сколько впереди сложнейших препятствий. Дорога, проложенная математикой в глубь пышущей жаром плазмы, исчезала где-то около полутора миллионов градусов. Дальше вычислениям верить было нельзя, из них следовала абсолютная ерунда.
Оставался, следовательно, старый метод проб и ошибок или экспериментирования вслепую, во всяком случае, на первых этапах. Но как защититься от неизбежных взрывов? Блоки железобетона, самые толстые стальные щиты, любые экраны — все это в качестве защиты от капельки разогретой до миллиона градусов материи стоило ровно столько же, сколько клочок папиросной бумаги.
— Вообразите себе, — сказал я Маартенсу и Ганимальди, — что где-то в космической пустоте, вблизи абсолютного нуля обитают существа, не похожие на нас, скажем, какие-нибудь металлические организмы, которые проводят различные эксперименты. И кроме всего прочего, им удается — сейчас неважно как, — достаточно того, что удается, синтезировать живую белковую клетку. Одну амебу. Что с ней произойдет? Очевидно, едва возникнув, она немедленно распадется, взорвется, а остатки ее замерзнут — ведь в пустоте закипит и мгновенно превратится в пар содержащаяся в ней вода, теплота же белкового обмена тотчас же излучится в пространство. Только снимая созданную ими клетку киноаппаратом, подобным нашему, эти экспериментаторы смогут ее увидеть на какую-нибудь долю секунды… А для того чтобы поддержать ее существование, им пришлось бы создать для нее соответствующую среду…
— Ты действительно считаешь, что наша плазма породила «живую амебу»? — спросил Ганимальди. — Что такое жизнь, созданная из огня?
— Что такое жизнь? — повторил я, почти как Понтий Пилат, когда он спрашивал «что такое правда?». — Я ничего не утверждаю. Одно, во всяком случае, неоспоримо: космическая пустота и космический холод гораздо более подходящие условия для существования амебы, чем земные условия для существования плазмы. Есть только одна среда, где при температуре выше миллиона градусов она не погибла бы…
— Понимаю. Звезда. Внутри звезды, — сказал Ганимальди. — Ты хочешь создать ее в лаборатории, вокруг трубки с плазмой? Конечно, нет ничего проще… Но для этого нам пришлось бы зажечь весь водород океанов…
— Это не обязательно. Попробуем сделать как-нибудь по-другому.
— Можно поступить иначе, — заметил Маартенс. — Взорвать заряд и в область взрыва ввести плазму…
— Это невозможно, ты сам об этом знаешь. Во-первых, никто не позволит тебе осуществить водородный взрыв, а если бы даже позволили, все равно нет никакого способа ввести плазму в очаг взрыва. Впрочем, эта область существует лишь до тех пор, пока извне вводятся свежие порции трития.
После этого разговора мы разошлись в отвратительном настроении, казалось, что дело обстоит безнадежно. Но потом снова начались бесконечные дискуссии, и, наконец, мы нашли кое-какие возможности, которые давали определенные шансы на успех, во всяком случае, какой-то неясный намек на него. Нам нужно было магнитное поле необыкновенно большой напряженности и звездная температура. Так мы надеялись получить «питательную среду» плазмы. Ее «естественную» среду. Мы решили осуществить эксперимент в поле обычной напряженности и увеличить ее мгновенным скачком десятикратно. Из расчетов следовало, что аппаратура, наше магнитное восьмисоттонное чудовище, разлетится, а уж обмотка-то перегорит в любом случае, но до этого в момент короткого замыкания мы получим нужное поле на две, а может, и на три стотысячные секунды. Учитывая скорость происходящих в плазме процессов, это был достаточно длительный отрезок времени. Весь проект имел явно криминальный характер, и, конечно, нам бы никто не позволил его реализовать. Но это нас мало беспокоило. Для нас имела значение только регистрация явлений, которые произойдут в момент замыкания и последующей детонаций.
Если бы мы разрушили аппаратуру и не получили ни метра пленки, ни одного кадра, наши действия были бы простым актом уничтожения. К счастью, здание лаборатории находилось в полутора десятках миль от города, среди отлогих, поросших травой холмов. На вершине одного из них мы оборудовали себе наблюдательный пункт с кинокамерой, телеобъективами и всякими электронными игрушками, защищенный плитой очень прозрачного бронестекла. Потом мы сняли несколько пробных кадров, используя все более мощные телеобъективы, пока, наконец, не остановились на таком, который давал восьмидесятикратное приближение. Он имел очень маленькую светосилу, но поскольку плазма пылает ярче солнца, это было несущественно. В те дни мы работали скорее как заговорщики, чем как ученые. Мы пользовались тем, что были каникулы и никто, кроме нас, не появлялся в лаборатории. В нашем распоряжении оставалось около двух недель. За это время мы должны были успеть все. Мы понимали, что не обойдется без шума, а скорее всего без крупных неприятностей, придется же как-то объяснить катастрофу — мы даже придумали несколько вариантов довольно солидно звучащих оправданий для подтверждения нашей мнимой невиновности. Мы не знали, даст ли этот сумасшедший проект вообще какие-нибудь результаты, ясно было только, что вся лаборатория после взрыва перестанет существовать. Рассчитывать мы могли только на нее. Мы вынули рамы из той стены здания, которая смотрела на вершину холма; предстояло еще демонтировать и вынести наружу защитные экраны из зала электромагнита, так, чтобы источник плазмы хорошо просматривался с нашего наблюдательного пункта.
Мы сделали это 6 августа в семь двадцать утра, под безоблачным, залитым солнцем, знойным небом. В склоне холма, у самой вершины был выкопан глубокий окоп, из которого Маартенс с помощью маленького переносного пульта и кабелей, тянувшихся к зданию, управлял процессами, происходящими в лаборатории. Ганимальди занимался кинокамерой, а я стоял рядом с ним и, высунув голову над бруствером, сквозь бронестекло разглядывал в установленную на треноге стереотрубу темный квадрат вытаращившегося окна, ожидая того, что должно было произойти там, внутри.
— Минус двадцать один… минус двадцать… минус девятнадцать… — повторял монотонным голосом сидящий за моей спиной над путаницей кабелей и переключателей Маартенс.
Поле зрения стереотрубы заливала абсолютная чернота, в центре которой дрожала и лениво изгибалась ртутная жилка разогревающейся плазмы. Я не видел ни залитых солнцем холмов, ни травы, усыпанной белыми и желтыми цветами, ни августовского неба над куполом здания: стекла были тщательно зачернены. Когда плазменная жилка начала распухать в середине, я испугался, что она разорвет трубу раньше, чем Маартенс скачком усилит напряженность поля. Я уже открыл рот, чтобы крикнуть, но в этот самый момент Маартенс произнес:
— Нуль!
Нет, земля не всколыхнулась, мы не услышали грохота, только тьма, в которую я всматривался, непроглядная черная ночь посерела. Отверстие в стене лаборатории затянул оранжевый туман, оно превратилось в квадратное солнце, в самом центре что-то ослепительно сверкнуло, потом все поглотил огненный вихрь; отверстие в стене увеличилось, выстрелило ветвистыми линиями трещин, плюющихся дымом и огнем, и с протяжным громом, залившим всю округу, купол осел в падающие стены. Больше в стереотрубу ничего нельзя было разглядеть, я отвел глаза от окуляров и увидел бьющий в небо столб дыма. Ганимальди что-то кричал, быстро шевеля губами, но гром еще гремел, перекатывался над нами, и я ничего не слышал, словно уши мои были заткнуты ватой. Маартенс вскочил с колен и втиснулся между нами, чтобы взглянуть вниз, — до сих пор он был занят за пультом. Грохот стих. И тут мы закричали, кажется, все сразу.