Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов - Страница 25
Отсюда — если обратиться к перспективе смотрящего — возникает возможность занять позицию по отношению к образу: поскольку образ не задан, но каждый раз обнаруживает себя, нет возможности дать дефиницию образа, скорее стоит говорить об образах во множественном числе. Отношение на уровне высказывания об увиденном проявляется в занятии позиции. Речь не о классификации объектов, но о различии в воображаемом отношении к невидимому.
В деле образов все зависит от позиции, которую мы занимаем. Нет никаких оснований предпочесть один образ другому[203].
Насколько мы можем судить, эти основания устанавливаются, с точки зрения Мондзэн, во властном порядке, нарушающем коммуникацию: одни образы объявляются «правильными» в сравнении с другими, и эти другие подлежат тогда устранению, и примеров «войн образов»[204] известно немало, «от Кортеса до „Blade Runner“»; есть и другая точка зрения, которой придерживается, например, Ж.-Л. Нанси, согласно которой само проявление образа, до его возможного «использования», тот (технический) способ, которым он маркирует свое появление, уже предполагает насилие, если насилие также связывается с отметиной силы[205].
Художественные практики прошлого столетия предоставляют еще одну возможность контекстуализации позиции. Есть несколько позиций перед образом[206].
1). Сторонники знака. Они подчеркивают разъединение, и траур для них священен. Это те, кто развивает дискурс меланхолии. Этот «лагерь» представляют дадаисты, «абстрактные» экспрессионисты (в кавычках, так как нефигуративное не означает абстрактное, если это последнее, в свою очередь, связывается с принятием отступления в сердцевине иконы), поборники поп-арта. В пустоте их знака нет ничего кенотического, это решительное отделение, отделяющее нас от смысла. Объект — никакая не манифестация присутствия, но знак нехватки, неполноты. Речь идет в этом случае не о выразительных возможностях, но о сомнении в самой возможности коммуникации. Эксплуатируя бессмыслицу, противоречия — и в поле пластического, и в поле социального, — они бесконечно не доверяют памяти и высмеивают утверждения науки, вообще формы утверждения. Это любители кодов и виртуозы их использования, не создающие из перекодирований никаких проектов и не сожалеющие об этом.
2). Любители образов. Они не отрицают сияния иконических символов. Убежденные в невидимости образа и экономии его плоти, они все, от Микеланджело до Малевича, отдают себя в распоряжение его манифестации. Фигуративный или нет, иконический символ обрисовывает отсутствие другой «материи», которая будет его интенциональным объектом, и отпечаток ее как раз освящается. Забота здесь не меланхолия, а ностальгия: потребность искать что-то потерянное, вернуться из ссылки на родину, потребность в медиации… Знатоки технологии трансфигурации, спасители искусства, они балансируют между надеждой на анамнезис и безнадежностью ностальгии. Это люди памяти. Их насилие — не дерзость, а призыв к порядку и истокам. Всякий преданный образу — иконофил. И речь здесь не обязательно идет о теологии, но в первую очередь — об энтузиазме воображения, что всегда продуктивно.
Однако остается еще возможность довольствоваться визуальным, показанным, которое появляется и исчезает. А то, что останавливает взгляд, позволяет ему отдохнуть и не ведет его дальше, — это идол. Загадка его не объясняется. Неодушевленный, могущественный, он материализует мистерию и ничего не воплощает. Всякое visibilité может превратиться в идол, в двойника. Здесь воображаемой материи грозит опасность исчезнуть. И так как идолы без конца водружаются и разрушаются, подлинным иконоборчеством следовало бы назвать идолоборчество.
Поэтому Мондзэн говорит об открытости перед образом, о непредсказуемости результатов его разглядывания, процесс которого не просто добавляет что-то к увиденному (это представлялось невозможным Сартру), но и позволяет видению как таковому вообще состояться.
Весь интерес мысли о воплощении и весь кризис, который она спровоцировала в философском и политическом мире, состоит в том, что она не разрешила вопрос дефиниции визуальных объектов посредством критериев, а полностью сместила вопрос о видимом, отослав его к ответственности субъектов видения […]. Когда не хотят видеть согласно порядку, начинается свободное обсуждение[207].
Сила победы иконопочитателей — в критической концепции образа. Видимое размещается перед инстанцией суждения, требуя от того, кто несет свой взгляд, упражняться в свободе[208].
Собственно, видение как осуществление отношения к образу предстает как активное действие. Образ вызывает волнение, приводит в движение, благодаря образу происходит обмен взглядами… Видеть вместе не значит разделять одно видение, так как никто никогда не увидит того, что видит другой. Разделяют то, что не видят. Видеть вместе — это разделять невидимость смысла. Это разделение — дело политическое, которое требует общей конструкции критического взгляда. Речь идет о том, чтобы вместе разделять нечто свое, интимное в общем слушании, в общем зрелище. Чтобы жить вместе, нужно обсуждать то, что будет увидено, нужно перерабатывать свой аффект.
Фактически это возвращает нас к коммуникации, которая имеет и политический аспект, как мы видели это в начале на примере работы Вирно, отстаивающего понимание политической акции как чистой коммуникации, которая так же неуловима, как виртуозная игра пианиста. И понятие образа как раз выступает здесь альтернативой репрезентации, которую отвергает Вирно: «…множество не нуждается в том, чтобы представить себя политически (to represent itself politically), то есть нет более никакой репрезентативной демократии»[209]. Образ воспринимается, и это требует работы, это требует совершения действия. «Без этой работы люди жили бы в варварстве, что питает террор. Значит, искусство состоит в том, чтобы благодаря продуктивному воображению произведений выразить то, что для каждого по отдельности остается невыразимым»[210].
К истории понятия субъект в русской мысли
Понятие субъект в истории русской мысли имеет весьма парадоксальный статус, характеризующий не только его семантику, но и функцию в философских и смежных с ними дискурсах. С одной стороны, и по своему происхождению, и по основным семантическим признакам это понятие целиком вписывается в проблемное и аргументативное поле, которое можно назвать современным дискурсом субъективности. С другой стороны, почти все наиболее отчетливые попытки концептуализации «субъекта» в истории русской мысли стремятся к преодолению именно этого современного дискурса субъективности в направлении досовременного смыслового и проблемного поля понятия субъект.
Говоря о «дискурсе субъективности», мы имеем в виду, что понятие субъект не является изолированным когнитивным продуктом творчества отдельных мыслителей, а вписано в совокупность понятийных различий, корреляций и оппозиций, способов аргументации, структуры и характера постановки проблем, типов философского обоснования, образующих некое исторически изменяющееся интеллектуальное поле. Как раз в связи с изменениями этого интеллектуального поля имеет смысл говорить об «истории понятий», то есть семантических трансформаций, каковые оказываются индикаторами изменений дискурса в целом.