Инструмент языка. О людях и словах - Страница 7
И вот что я замечаю. Лица, которые так естественно смотрятся в жизни, становясь персонажами романа, начинают робеть. Порой их просто невозможно ввести в повествовательную ткань. И даже будучи в эту ткань введенными, они путаются в ее складках, словно стесняясь своей недостоверности и как бы избыточности. Иногда меняют имена, потому что автору кажется, что преподаватель, допустим, педагогики не может в литературном произведении носить фамилию Деликатный. Искусство боится искусственности. Оно имитирует реальность и избегает странных сближений. А между тем живет себе человек именно с такой фамилией и назло представлениям о реальном преподает как раз-таки педагогику, и посмеивается над литературой, и знает лучше кого бы то ни было, что правда чудеснее вымысла.
Без права на улыбку
Однажды мой коллега берлинский профессор Хайнц П. зевнул на заседании кафедры. Заседание – оно и в Берлине заседание, и ничего интересного на нем, конечно же, не услышишь. Вместе с тем профессор вовсе не собирался зевать демонстративно. Будучи человеком предпенсионного возраста, он вообще избегал привлекать к себе внимание. Особенно со стороны заведующего кафедрой, от которого зависели возможные сокращения. Так что профессор прикрыл рот ладонью и сделал все, чтобы зевнуть украдкой. Зевая, он услышал хруст и почувствовал боль в челюсти. На мгновение ему даже показалось, что рот не закрывается. Это (думал зевнувший) было бы слишком нелепо.
Все сидели за огромным П-образным столом. Профессор осторожно посмотрел по сторонам и убедился, что его соседям хруст слышен не был. Бывают, как известно, звуки, которые слышишь только изнутри. Вот только рот его действительно не закрывался. Постепенно к берлинскому профессору пришло осознание того, что, зевая, он вывихнул челюсть.
К руке, прикрывавшей рот, он добавил еще одну Теперь он сидел как бы в задумчивости. Он чувствовал, как натянулась кожа на скулах, и понимал, что даже ладони его не спасают. Что в его лице не было непринужденности. Умиротворения того, кто проводит руками по лицу. Было совершенно очевидно, что так мог сидеть только человек, вывихнувший челюсть во время зевка. «Вам с нами так скучно? – был бы вправе спросить завкафедрой. – Послушайте, дружище Хайнц, в конце концов, вас ведь никто не заставляет ходить на заседания. Просто не знаю, что я могу для вас сделать. Хотите, я вас сокращу?»
Нет. Этого Хайнц не хотел. Он взял со стола папку и прижал ее к открытому рту. Его нос вдыхал запах потертой кожи. Профессор вспомнил изваяние Лаокоона, оплетенного змеями. Даже в критической ситуации Лаокоон не позволил себе широко открыть рот, потому что это искажало гармонию лица. Он приоткрыл рот совсем чуть-чуть – так только, чтобы глотнуть воздуха. Рот же не оплетенного змеями профессора был открыт до неприличия. О рте Лаокоона писал Готхольд Эфраим Лессинг, который, в отличие от Хайнца П., в свое время так и не смог зацепиться в Берлине. Но это преимущество профессора уже не радовало. Участники заседания видели поверх папки его грустные глаза. Глаза, полные беспокойства. Все почувствовали, что с коллегой происходит какая-то драма. Суть ее, однако, была все еще неясна.
Распределяя спецкурсы, завкафедрой поручил один из них Хайнцу П. Профессор кивнул. «Когда вы сможете сдать план этого курса?» – спросил завкафедрой. На такой вопрос нельзя было ответить кивком. Профессор отодвинул папку и показал на свой рот. Наступила абсолютная тишина. Все напряженно смотрели в рот профессора. При внимательном разглядывании стало очевидно, что в левом нижнем ряду не хватает одного зуба. Раньше этого как-то не замечали… Скрипнуло несколько стульев, но молчание по-прежнему никем не нарушалось. Есть ситуации, когда нужные слова приходят на ум не сразу.
«Так», – сказал завкафедрой. Подумав, он добавил: «Обмен мнениями, значит, не состоится». Хайнц П. кивнул. Минут через двадцать за ним приехала «скорая помощь». Вправить челюсть на месте не удалось, и его повезли в больницу. Он был настолько удручен, что даже не пытался прикрыться. С открытым ртом профессора вели через длинный университетский коридор. У встречных студентов рты становились такими же.
В сущности, мой коллега был человеком с чувством юмора. Он был вполне способен пошутить над собой и тем самым в значительной мере разрядить ситуацию. Беда в том, что в некоторых случаях не получается произнести ни-че-го. Невозможно даже улыбнуться.
По счастью, Хайнц П. был застрахован – как и все немецкие профессора. В противном случае оплату медицинских услуг (в Германии весьма дорогих) пришлось бы требовать у университета. При этом пришлось бы доказывать, что имела место производственная травма по причине ненадлежащей организации работ в университете. Для всех принимавших участие в заседании это было бы в высшей степени обидно.
Правда о Шлимане
Писавшие о Генрихе Шлимане порой отмечали его «патологическую лживость». Под этим беспощадным словосочетанием понимались определенные расхождения между тем, что Шлиман рассказывал о себе, и «объективной реальностью». В этой реальности Шлиман никогда, например, не был на приеме у северо-американского президента и не видел пожара в Сан-Франциско, хотя охотно об этом упоминал. Он никогда не был директором Государственного банка в Петербурге, хотя при случае не останавливался перед тем, чтобы указать эту должность в своей подписи. Но «объективная реальность» и не была для Шлимана истинной мерой.
Гораздо более важной являлась для него категория реальности субъективной, с которой его слова не расходились. Именно эта, субъективная, реальность заставила его убеждать случайную парижскую собеседницу в том, что он родился в Москве. Удивляясь собственной горячности в отстаивании этого тезиса, Шлиман записал в дневнике, что за время беседы он «до того с этим свыкся, что и сам наконец стал думать о себе как о москвиче».
В другой раз Шлиман описывает, как во время его поездки в Рим (1858 г.) случайно встретившийся ему у собора Св. Петра человек в течение трех часов правит текст, написанный Шлиманом по-итальянски. Невероятной история могла бы выглядеть уже хотя бы потому, что этим человеком оказывается выдающийся итальянский филолог кардинал Анджело Маи. Не добавляет ей достоверности и то, что Маи умер в 1854 г., т. е. за четыре года до исторической встречи со Шлиманом. Но самым невероятным в этой истории кажется то, что записана она Шлиманом в дневнике. Я думаю, после этого ни у кого не повернется язык назвать Шлимана лжецом, как, кстати говоря, ни один ответственный человек не назовет лжецом его соотечественника Иеронима Карла Фридриха фон Мюнхгаузена.
Смягчая жестокие обвинения в адрес Шлимана, замечательный петербургский антиковед Александр Константинович Гаврилов предлагает разумный выход: «Скажем лучше так: Шлиман не любит всем и всегда рассказывать одно и то же»[1]. Возвращаясь в конце книги к вопросу о «патологической лживости» Шлимана, Александр Константинович уточняет: «Уместнее было бы сказать, что Шлиман не был патологически правдив»[2]. Эту книгу я бы рекомендовал прочесть всем, кто интересуется Шлиманом. Я бы рекомендовал ее также тем, кто хочет узнать, что такое блестяще написанная книга.
Меня самого в истории Шлимана удивляют не фантазии. Гораздо более фантастическим мне кажется то, что можно назвать реальностью его жизни.
Иоганн Людвиг Генрих Юлиус Шлиман (1822–1890), пятый сын в семье мекленбургского пастора, двадцати лет от роду покидает родные края и решает эмигрировать в Венесуэлу. Корабль терпит крушение у берегов Голландии, и Шлиман оказывается в Амстердаме, где устраивается конторским служащим. Там он изучает голландский, испанский, итальянский и португальский, совершенствуя английский и французский. Мало-помалу Шлиман вырабатывает собственную систему изучения языков, которой затем следует всю жизнь. В один прекрасный день приходит черед русского. Его Шлиман изучает по добытой им грамматике, причем в качестве текста для чтения использует, судя по всему, «Тилемахиду» В.К. Тредиаковского. Отчаявшись найти носителя языка, способного исправлять его устную речь, Шлиман нанимает бедняка, которому платит за то, что тот присутствует при декламации «Тилемахиды» наизусть. Слушатель по-русски не понимает, и эксперимент оканчивается для него благополучно. Шлиман приезжает в Петербург и уже через год открывает там собственный торговый дом. В ходе Крымской войны он поставляет в русскую армию свинец, серу и селитру. Живя в России, изучает польский, словенский, датский, шведский, ново– и древнегреческий, латынь, арабский, персидский, хинди и санскрит. За 20 проведенных в Петербурге лет Шлиман становится миллионером. Он оставляет предпринимательскую деятельность и уезжает из России. Его манит Троя. В отличие от большинства «цеховых» ученых, он верит в то, что ее можно найти по описаниям Гомера. И он ее находит. В последнее двадцатилетие своей бурной жизни Шлиман успевает изучить турецкий и древнееврейский.