Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой - Страница 47
И получается такая бездна между текучкой и вечностью – это было и есть во все времена. А в моем поколении этот разрыв, эта пропасть особенно ярко видна. ‹…› В ныне молодом поколении эта бездна почти преодолена, и очень много образованных молодых людей. Но мало кто из них обладает такой мощью таланта, как Бродский, или такой, как Айзенштадт, который знает, кстати, немало, хотя по стихам этого не скажешь. Однако – талант его и в том, что он смело плюет, скажем, на точную рифму. В том, что он читал вовремя Ветхий и Новый Заветы, я не сомневаюсь, как и в том, что он общается с Богом без посредников, потому-то так оригинален. Ведь посредник, т. е. священнослужитель, между человеком и Богом и наоборот не больше, чем переводчик. Такое беспосредническое отношение Айзенштадта с божественным и сделало его поэтом милостью Божьей.
‹…› Что делать, доченька? Ведь все вопросы к тебе уместились на небольшом пространстве писчей бумаги. Так что просто в письмах к тебе, то ли сама с собой разговариваю, то ли с тобой, что иногда мне кажется одним и тем же. Как будто какую-то большую душу Бог поделил на две. Позитивная часть у тебя, негативная у меня. А вообще льщу себя надеждой – это нечто целое. ‹…›
Ленусенька! Добрый день! Хотя из окна он видится пасмурным, – дождь шел всю ночь. Завтра будет ровно год, как я тебя встречала в аэропорту. Потом были дивные, неразлучные два дня, а потом меня шарахнуло – почечная колика. Вот обида-то. Ну, Бог с этим. Все же мы виделись, хотя не так, как я планировала. Я хотела быть твоим хвостом: куда ты, туда и я. Не вышло. И здесь уместно сказать: «Много хочешь, Вано»![148] Да, Вано, уж слишком многого захотел, и судьба – окоротила.
Три раза в день смотрю и слушаю «новости», «вести». Вано и Нико совсем распоясались, все стреляют, сначала друг в друга стреляли, а теперь в абхазцев. Не знаю, ограничится ли эта война Закавказьем, не уйдут ли из России все кавказцы вместе с Фазу Алиевой[149]. ‹…›
Кстати, не видишь ли ты Л. А.? ‹…› Всю-то жизнь она писала с ощущением, что стихи хороши, но из-за ее еврейских мотивов, из-за самого ее еврейства, печатали и издавали мало. И тут они едут в Израиль! Вот где оценят ее тему, вот где она прославится! Но, увы, этого не случилось и не могло случиться. Потому что тема – последнее, что характеризует как прозу, так и поэзию. Голые заявления в стихах никому не нужны, нужен талант, открывающийся в художественности, в новой музыке, в ярко проявленной собственной интонации. ‹…› Бум вокруг шестидесятников был, поскольку они подменяли собой публицистику. Теперь публицистика несет свою функцию, и тем стихотворцам, которые были «супротив» власти.
‹…› Я счастлива, что никогда не спекулировала на теме, на судьбе и не отношусь к тем неудачникам (Вознесенский), участвующим во всех столетиях (сегодня Цветаевское) и прорывающимся на экран двумя локтями и двумя стопами. ‹…› Думаю, что Л. А., обмеривая свою жизнь, находит причины неуспеха в обществе, которое ее не принимает. Конечно, такому распространенному типу неудачников живется гораздо хуже, чем Вознесенскому. Но с высоты русской поэзии и та и тот поэзии этой не нужны в равной мере. И еще есть крайне редкий тип неудачника, это талант, не нашедший быстрого, а порой прижизненного серьезного отклика не только у читателя, но и в высоколобой элитарной среде знатоков. Такова участь Анненского и Леонтьева (философа). Теперь их все знают и превозносят, а при жизни?
‹…› Я тоже отношусь к немногочисленной группе неудачников. Это литераторы, понявшие и осознавшие свою бездарность, это очень редкие люди, не ссылающиеся на судьбу, на жизненные обстоятельства, не завидующие распространенному типу неудачников (Вознесенский), их популярности, их благам. ‹…›
92. Е. Макарова – И. Лиснянской
13 сентября 1992
Мамулечка! Еду в Копенгаген, посмотреть город, и домой. Вчера я звонила тебе, как и договорились, но тебя не было. Я позвонила папе в надежде, что все хорошо с тобой, но он сказал, что ты опять заболела. От этого мне стало так тревожно, что я не могла ни на чем сосредоточиться. ‹…›
Вот уже ровно год, как мы не виделись. Разорванность наша (географическая) меня изводит. Не только потому, что мы мама и дочь, а потому, что, кроме тебя, мне не с кем обсуждать происходящее вслух. Пустота, в целом.
Пьеса мне не дается. Все, что пишу, плохо. От ума и знаний – нет нового решения (художественного). Последние два дня лекций не было, я жила на берегу моря и писала на обойном рулоне по вечерам, ходила по берегу и вспоминала Ингмара Бергмана, – так это все созвучно его поэтике.
‹…› Швеция – поразительной красоты страна, люди в самых крошечных городках ничем не отличаются от столичных. Здесь нет провинции. Отдаленность от Стокгольма ничего не значит (в плане культурном).
Сейчас я в Дании. От Хельсингфорса плыла 20 минут на роскошном огромном корабле, как аэропорт в Тель-Авиве. А сейчас еду на поезде в столицу. Так жаль, что дети не со мной… Здесь много потрясающих музеев, всяких детских штук, которые бы пленили Маню. Да и Федю. Но у них впереди, надеюсь и молюсь, яркая жизнь, я лишь наверстываю, нагоняю упущенное.
‹…› Мамуля, пишу тебе уже из самолета, до Тель-Авива осталось 1.50. Посмотрела Копенгаген – красивый город, чудесные сады, особенно ботанический, цветут цветы нежные, как крылья бабочек, музей искусств тоже потрясающий. Самолет уже садится – это я так долго размышляла, что тебе еще сказать. Вспомнила – о встрече с Хазановым[150] в аэропорту Мюнхена. Он передавал тебе и Семену огромный привет, очень тепло отзывался о вас. Он бледный, толстоватый, но не жалуется. ‹…› Мамик, уже Тель-Авив. Допишу дома, в Иерусалиме.
93. И. Лиснянская – Е. Макаровой
13–14 сентября 1992
‹…› Леночка, я тебе как-то призналась, в том, в чем даже священнику вряд ли кто признается[151]. Нет, доченька, та болезнь у меня прошла. И проистекала она из-за сильного битья в детстве и, в особенности, из-за тех пыток в подвале ГБ. Это была защитительная реакция на всевозможные угрозы уже быта и на разновидные посягательства на мою личность со стороны. Все это прошло вместе с бредом, галлюцинациями, в кои я сама себя вогнала. Теперь же, в пику тому защитительному поведению, я, наоборот, стоически все переношу и до последнего, пока меня не свалит, держусь на ногах.
‹…› Чем дольше длится жизнь, тем больше понимаю свою дурость, особенно в быту. Наверное, всякая сторона жизни, в которой человек глуп, ему ненавистна, а ненависть чувство ужасное, не дающее поумнеть. Вот я и не могу что-либо толково сделать, совсем не умею ходить в магазин – все роняю, – вообще что-либо доставать, заниматься ремонтом и т. п. Только лечить умею, а раз умею, значит – люблю. ‹…›
Ленусенька! Читаю и перечитываю твое письмо. Думаю над каждой фразой. ‹…› Ты пишешь о трудностях быта и своей виноватости. Но тут же говоришь, что ты не можешь бросить то, что, кроме тебя, никто не сделает. Леночка моя, но это и есть долг призвания. Как в писательстве, некое повреждение в уме, когда человек абсолютно уверен в том, что то, что он должен сказать людям, никто за него не скажет. ‹…› К моему огорчению, ты в прошлом – в Фридл – проживаешь больше, чем в настоящем. Но главное твое погружение – в чужие, трагически прошедшие и оборванные жизни, ты как бы хочешь их продлить во времени, что тебе и удается. Это очень благородная миссия. Но ты должна помнить, что ты – талант воспроизведения жизни и, значит, также продолжатель жизни. Все-таки очень мне хочется, чтобы ты поумерила свое проживание загубленных жизней.