Империя под ударом. Взорванный век - Страница 5
Он плакал на Невском над рассказами оборванных офицеров о поругании чести и достоинства, вручал им ассигнации, кормил многодетных вдов и их подозрительных деток в обжорках, помогал подняться упавшим во время гололеда и не переставал удивляться той ловкости рук, с помощью которой из его карманов исчезали портмоне и часы, а с галстука — булавки с рубинами.
Франк в шутку даже изобрел новую, ранее никому не ведомую науку — виктимологию, науку о жертвах. И себя описывал как идеальную жертву, вызывающую у жуликов неодолимое желание околпачить или обворовать такой предмет охоты. Он сравнивал себя с зайчиком — пудов на восемь! А жуликов — с волками. Дескать, им не удержаться при виде такого аппетитного зайчика.
На нем благополучно кормился не один десяток «стрелков», «фармазонщиков» и «щипачей», пока Путиловский инкогнито не посетил одну из многих известных ему «малин» и не поговорил там накоротке с одним человечком. После этого на Франка был объявлен всероссийский запрет.
Однажды один молодой и глупый воришка без ярко выраженной специализации запрет нарушил и «стрельнул» у Франка в Гостином дворе «лопатник» из хрустящей английской кожи. Воришка был слегка побит собратьями по ремеслу, а «лопатник» со всем содержимым галантно вручен Франку неизвестным человеком весьма странной наружности.
Франк был так удивлен происшедшим, что объявил науку виктимологию лжеучением и в тот же вечер за рюмкой… нет, тремя рюмками изложил сей эпизод Путиловскому как научный факт исправления общественной нравственности под влиянием идей философского просвещения. Он был бы удивлен еще больше, кабы знал, что акт вручения контролировался лично Путиловским из‑за ближайшей колонны Гостиного двора.
— Ну что, решился?
Вопрос о переходе Путиловского на кафедру обсуждался ими неоднократно. После чудесного избавления от статуса «вечной жертвы» Франк сразу уверовал в силу закона и сделал все от себя зависящее, чтобы иметь возможность встречаться с Путиловским еще и в университете.
— Да, я дал согласие. С осеннего семестра начну читать курс практической криминалистики. А потом и курс римского права.
— Отлично! Это надо отметить! Я знаю, тут неподалеку открыли прелестнейший ресторанчик…
И Франк крепко взял Путиловского под руку, дабы наставить его на верный путь к прелестнейшему местечку. Таких местечек у него была уйма.
— Увы, — охладил его пыл Путиловский. — Меня ждут в департаменте. Надо завершить один очень важный разговор. Я тут набрел на интересные вещи…
— Очередной Джек Потрошитель?
— Если бы… Пошла мода на взрывы. Рвут что ни попадя: сейфы, двери, ворота… Людей давеча подорвали.
— Людей? Каким образом? Чем?
— Динамитом. Кинули бомбу, трое насмерть, семеро покалечено.
— Вот и Нобель, изобрел одно, а выходит совсем по–другому. Я тут подумал и понял, что все — все без исключения! — изобретения человечества сразу же применяют для целей насилия и убийства.
— А коньяк? — наступил на любимую мозоль Путиловский.
Франк от возмущения даже остановился:
— Опомнись, безумец! Не кощунствуй! Какое же это изобретение? Это дар Божий! На горе Синайской Господь намеревался дать Моисею вместе с десятью заповедями и коньяк, но…
— Но?
- …но пожалел!
Шелестевший мимо монашек, прослышав имя Господне, благословил их крестом.
Будучи сыном ветхозаветного отца, молодой Франк до поступления в университет блюл субботу как день отдохновения от трудов, чему завидовали Путиловский и товарищи по классу. Франк утверждал, что только благодаря субботе иудеи превзошли все окружающие племена в мудрости: что еще делать в субботу, кроме как только думать и думать? А если думать тысячелетиями подряд, то несколько мыслей посетят несколько голов. И этого вполне на их век хватит.
Поступив в Кенигсбергский университет на факультет философии, Александр Иосифович, названный так в честь Александра–освободителя, в означенный срок влюбился в дочь своего преподавателя Клару.
Все было бы ничего, но Клара тоже влюбилась в студента. А поскольку отец Франка был богат, а у преподавателя подрастало на выданье еще четыре бесприданницы, брак решили небесам не доверять. Франк принял католичество — ему оно нравилось возможностью пить вино в соборе — и стал усердно исполнять самую первую заповедь Отца Небесного: «Плодитесь и размножайтесь!» Эта заповедь ему нравилась своей лаконичностью, и он выполнил ее четырежды, подарив миру одних только дочерей. Видимо, сильные философы плодят лишь слабую половину человечества.
Неожиданно философ подпрыгнул на ходу и локтем огрел Путиловского в бок.
— Посмотри вправо! Направо посмотри! — театральным шепотом злодея зашипел он. — Видишь мужика в картузе?
— Вижу.
— Это он мне тогда вернул бумажник! Арестуй его! Арестуй! — шипела жертва ограбления.
— За что? За то, что вернул?
— Так он же наверняка и ограбил!
— Не пойман — не вор, — преподал Путиловский Франку зачатки юриспруденции и потащил его за собой. Но тот умолял немедля арестовать мужика, так что пришлось применить вначале кнут, а потом и пряник, пообещав завернуть в одно премиленькое местечко.
А уводил Путиловский Франка от своего же сотрудника, агента внешнего наблюдения, а попросту говоря — филера Евграфия Петровича Медянникова. Медянников явно шел по следу крупной добычи. Пожилой филер весь день пас кого‑то, все ноги оттоптал, и мешать ему в заключительной фазе поимки было просто неприлично с профессиональной точки зрения. Объяснять же Франку истину было не только бесполезно, но и вредно: мало ли какие обстоятельства могли свести их еще раз…
Медянников действительно шел следом за Джокером, карманником из бывших офицеров. Стройный, элегантно одетый господин в усиках и бакенбардах а ля рюс с утра обошел Пассаж, Гостиный двор, заглянул к Мюру и Мерилизу, выпил чашечку шоколада, полюбезничал с барышнями и теперь шел в меблированные комнаты купчихи Сапунковой, что на Фонтанке, неподалеку от департамента. Медянникова он не признал по причине плохого зрения, пострадавшего от трех лет тюрьмы в Екатеринбурге. Очки не носил из принципа — дескать, форс снижают. И теперь Джокер неумолимо двигался, но не в комнаты госпожи Сапунковой, как думал он сам, а к своей пятой или шестой отсидке. Из лап Медянникова — а вместо рук у него были действительно лапы — мало кто мог вырваться…
* * *
Пани Мария Игнациевна Максимовская, в молодости известная как просто Марыся, придирчиво рассматривала свои руки. Нет, никто не может сказать, что этим пальцам без малого сорок лет. А вот шея… да, шея выдавала возраст. И ведь не спрячешь всю… Вот если бы научились хоть как‑то убирать эти морщинки! Она натянула кожу… вот так, а так совсем хорошо — не больше тридцати. А если поменьше света, одни только свечи, тогда почти двадцать восемь… Нет, пшепрашам, вельможна пани. Хватит.
Она отошла от зеркала и оглядела стол. Накрыто со вкусом. С годами ее вкус только улучшился. Цветы. Икра в серебряном бочонке, семга, копченый рижский угорь. Ревельская ветчина. Свечи. На кухне в духовке преет гусь с кислой капустой, во всей столице никто лучше ее не готовит гуся. Красное, белое, в леднике бутылка «Вдовы Клико» и польская сладкая водка. Будем ждать. Ведь она привыкла ждать…
Пани Марыся прожила в Петербурге почти что двадцать лет, однако счастья так и не нашла. Маленькие кусочки в памяти сохранились, но сложить из этих кусочков цельный узор ей было не под силу. Вначале все шло замечательно. Ее полюбил молодой гвардейский офицер. Марыся понимала, что она ему не пара и что когда‑нибудь он ее бросит. Но Базиль был так хорош в парадной форме, так кружил ее на руках, целовал всю до кончиков пальцев, что Марыся оставила на свечках в костеле целое состояние. Пресвятая дева Мария, ее покровительница, не смогла спасти эту любовь, и Базиль бросил Марысю после пяти лет красивого счастья. Она иногда встречала его в форме флигель–адъютанта, он ее не замечал.
Потом она встречала и других, которые тоже ее не замечали. Иногда они входили в аптеку, где она сидела за кассой, смотрели ей в глаза и не узнавали. Почему они все так с ней поступали? Разве она не любила этих молодых, богатых или бедных студентов, офицеров, адвокатов и чиновников? Что надо было сделать еще, она просто не понимала. Она не дура, она красива… была красива. Она могла нарожать им кучу детей, вести хозяйство, она могла все. И не смогла ничего…