Империя Ч - Страница 22
Я не голодный тигр. Я хочу дать Тебе себя. Влить себя – в Тебя; чтобы Ты, Ты насытилась мною; чтобы Ты зачала, понесла и родила. Пусть сочтены дни и моей крепости, и моей эскадры. Пусть я жду своей участи в белой, безмолвной гавани. Пусть мои адмиралы съехали на береговые квартиры. Флаг с изображеньем Солнца, то есть – Тебя, взвивается над моей Белой Горой, и Белый Волк воет, воет, подняв морду в зенит, воет прямо в небесный купол, воет по утопшему в ледяном озере Небесному Граду. Я натягиваю веревку сильнее, поднимая на морозе Твой флаг.
Повозка пришла – я вижу отсюда, издалека.
Тебя нет.
Еще один сверкающий день.
Еще один день сверкающей нестерпимо, ясной любви к Тебе.
Я скренился до кнехтов. Я запылал костром. Я не вообразил бы такого и в помрачении рассудка. Я требую выхода в море. В ледяные волны. Если броненосец не может стрелять по горе, он должен удалиться от берега и с пользой израсходовать снаряды.
ПОЕДИНОК
– Мелхола, гляди. Этих двоих нынче в джонке нашли.
– Где?
– Их прибило к берегу неподалеку от Хэтатимаро. Гляди, какие тощие. Изголодались.
– Да уж, голодные. Без сознанья. Как еще продержались.
– Да, выжили. Счастлив их Бог.
– Как ты думаешь, кто они?
– Пес их знает. Должно быть, нищие.
– А если нищие, толку ли тогда с ними возиться?
– Совесть меня заест. Неси таз. Обмоем их. Влей ему в рот каплю сакэ.
– И ей тоже?
– Ей вставь в зубы кальян. Она быстрей очнется, если сделает пару-тройку хороших вдохов. Баб спиртное только усыпляет.
– Эй, мужик! На твоих ребрах можно играть, как на ксилофоне. Ну, давай, давай, глотай сакэ! Плюешь?! Не в нос?! Что башкой мотаешь?!
– Девка закашлялась. Живая.
– А память у них точно отшибло. Если не емши долго, память как отрезает. Потом она прорастает медленно, как трава. Эй ты, девчонка, как зовут тебя?!
– Не кричи ей в ухо, Вирсавия-сан, оглохнет!
– Мужик шевелится. Головой мотает. Давай, бери его за ноги, а я под мышки, оттащим от двери!
– Боишься, продует его?
– Кто войдет – упадет через него. Об кости его зацепится и растянется. Хватит глупые слова говорить! Лучше принеси два верблюжьих одеяла и две циновки! И Распятье им в изголовье.
– Почему ты решила, что они христиане?
– Ты остолопка. Не видишь, у них обоих крестики меж ключиц.
– Ой, и правда!
– Мелхола всегда говорит правду. А отца, что привез нас и бросил на этих клятых Островах, я бы убила.
– Ой, не говори так. Небо накажет тебя. – А его не накажет?! А этих злобных тварей, кто развязал Зимнюю Войну, не накажет?!
– Они оба дрожат, им холодно, знаешь что, неси-ка сюда еще мою шубку… положим их рядом, укроем их вместе, пусть спят… эй вы, люди, кончайте спать, в море отдохнули будь здоров, накачались на волнах в джонке…
– …спасибо, лодочка не дырявой оказалась…
Сенагон Фудзивара поблагодарил своих прислужниц, Вирсавию-сан и Мелхолу-сан, за добычу. Два живых иностранца, да еще русские – из страны, с коей Ямато вела кровопролитную и славную войну. Лежа на рисовых циновках, в бреду, они кричали нечто по-русски. Они протягивали руки друг другу, хватались друг за друга, вцеплялись друг другу в плечи, в одежду, ловили воздух ртами, как вытащенные из глубины рыбы. Фудзивара пожалел их. Когда они очухались и продрали глаза, он велел кормить их лучшими яствами. Повара расстарались. Через неделю скелеты приняли человеческий вид.
Русские люди были слишком слабы еще, чтобы передвигаться; они лежали на циновках, туманно глядели друг на друга. Сенагон велел разлучить мужчину с женщиной. У них не спрашивали их имен. Пришли воины в коротких красных кимоно, схватили мужчину, оттащили прочь. Плачущую женщину подняли с циновки, подхватили под локти, повели в покои наложниц Фудзивары.
У порога она обернулась. Большие, чуть раскосые глаза ее выразили такое недоуменье, страданье, любовь и крик, что видавшие виды воины отшатнулись, как при виде ударившей близко молнии, и едва не заслонили лица ладонями.
– Скажи мне, ты лазутчик?
– Если бы я был шпионом, уважаемый сенагон, я бы не церемонился, чтобы быстрее заработать почетный удар вашим самурайским четырехгранным мечом.
– Только сумасшедший или очень хорошо, в традициях, воспитанный человек может желать себе скорейшей смерти.
– Значит, я воспитан так же, как ваши камикадзе.
– Я бы хотел иметь при себе такого храброго воина, как ты.
– Я никогда не служил никому, кроме моего Царя, моей Родины и моего Бога.
– Похвально, солдат.
– Я не солдат. Я матрос.
– Я узнал хоть что-нибудь. Итак, ты моряк.
– Да, ваша светлость, моряк.
– Ты титулуешь меня, но я не ваш русский князь. Сенагон много выше князя.
– Вы ничего плохого не сделаете с женщиной, что была со мной в лодке?
– Почему ты о ней так беспокоишься? Она жена тебе?
– Она мне больше чем жена.
Молчанье летало меж них яркими, невесомыми огромными бабочками.
Сенагон протянул руку.
– Видишь, сколько шрамов?
– Вижу, ваша светлость.
– Это боевые шрамы. Меня нельзя назвать трусом.
– Я и не сомневаюсь, что вы не трус, сенагон.
Ни взгляд, ни голос Василия не дрогнул. В округлых нефритовых курильницах чуть вился дым. Воины, недвижно стоявшие вдоль стен с мечами в руках, равнодушными узкими глазами глядели на беседующих.
Фудзивара встал. Ого, рослый, грозный мужик. И халатишко на нем шелковый драконами расшит. И волосья умащены благовоньями. И на безволосой груди – в медном медальоне с фигуркой веселого Будды – небось, прядка волос самой любимой из жен запрятана.
– А если я тебе скажу, что мне эта, твоя, более чем жена, понравилась? Что, если я ее хочу в наложницы взять?
В узких жестоких глазах не сверкало ни гнева, ни ярости, ни хохота. Темны, непроницаемы и равнодушны, глядели в белый свет кинжальные прорези. Сенагон будто испытывал Василия: хочешь – верь, хочешь – так понимай, что я над тобою издеваюсь.
Моряк поднял голову. Над людскими затылками висела, чуть качаясь на сквозняке, позванивала неслышными хрустальными висюльками неслыханной величины люстра – что ж, и у восточного владыки должно быть все по-европейски, по мировой моде.
Выстрелить бы в люстру из револьвера. Чтоб рассыпалась в пух. Чтобы посыпались на плиты пола отчаянные осколки – тысячи стекол, звонов, искр, слез. Чтоб раз и навсегда настала глубокая, бесконечная тьма.
– Я услышал то, что услышал. Я все понял. Если ты хочешь, я буду сражаться с тобой.
Фудзивара вздернул голову. Безусое, гладко выбритое лицо. Если это лицо хоть на миг прикоснется к ее лицу, он приползет откуда угодно, чтобы всадить кулак в блискучую смуглую гладкость, в надменную улыбку змеи. Он прогрызет зубами подземный ход вон из темницы.
– Ты? Сражаться?! – Брови сенагона вздернулись, зуб блеснул между ухмыльнувшихся губ. – Ты можешь сражаться самурайским мечом?! Русский моряк не владеет яматским мечом. Русский моряк…
Он шагнул вперед. Тьма застлала ему глаза. Он протянул руку, словно цепляя невидимую рукоять оружья.
– …будет сражаться любым оружьем, сенагон, если речь идет о его жизни. Дай мне меч!
На лице Фудзивары слабо обозначилось удивленье.
– …о твоей жизни?.. Что ты сболтнул… Разве женщина – это жизнь? Из-за бабы на мечах биться?!.. Тебе что, мало моих?.. возьми любую… Женщины, кони, драгоценности, вина, деньги – все это, моряк, наживное, все это приходит и уходит в жизни человека, независимо от того, богат он или беден. Ты спятил – из-за женщины!.. да я убью тебя одним взмахом, первым…
Он по-прежнему держал руку протянутой, с растопыренной ладонью, чтоб туда вложили рукоять меча; и рука не дрожала.
Тогда безмолвный самурай, тот, что стоял ближе всех к роскошному креслу, в котором восседал в ярком атласном одеянье знаменитый на весь остров Кэй и на всю великую империю Ямато сенагон Фудзивара, бесшумно отступил на шаг от стены, преклонил колено и протянул безумному чужеземному моряку, так хорошо, хоть и смешно, с присвистом, говорившему по-яматски, длинный четырехгранный тяжелый меч, уже обнаженный, с лязгом вынутый из изукрашенных аквамаринами и жемчугами старинных узорных ножен.