Императрица Фике - Страница 26
— Кто едет?
— Его высочество государь-наследник Алексей Петрович! — раздельно сказал из возка в приоткрытую дверь Толстой. — Хе-хе! Государь мой, чего ж, упрежден будучи, спрашиваешь, какая персона следует!..
Офицер скомандовал презентацию, возок уже ехал дальше, под ворота. В отсвете фонарей мелькнуло длинное бледное лицо царевича под летучей тенью крестившейся руки. Снег, кругом снег, на снегу так и видится царевичу замок святого Эльма, словно синим лаком крытое море, осыпанный солнцем летнего утра Неаполь, розы в саду…
Возок гулко чиркнул правым отводом внутри ворот, качнулся, въехал в Кремль. На толпе толстых соборов лежал мутный свет месяца, горел годуновским золотом под облаками Иван Великий, торчали в пестром беспорядке кровли, шпицы, бочата царева дворца. Повернули направо, у высокого крыльца ямщик на первом возке хрипло крикнул «тпру», второй отозвался. Возки стали.
Стены, дворцы, башни, соборы, стража обступили со всех сторон.
— Ин, ваше высочество, выходи! — сказал, выйдя первым, Петр Андреевич Толстой, оборачивая к возку бровастое лицо. — Будешь скоро батюшкину персону зреть, а наше дело, слава те господи, кончено…
Он перекрестился и спросил строго офицера:
— Где государь?
— Входи, Петр Андреевич! — раздался из-за дубовой двери знакомый голос.
Толстой шагнул через порог, за ним, наклонившись, — гвардии капитан Румянцев, рослый, красивый, непреклонный. Петр уже стоял им навстречу — гигант, голова под потолок, тень перегнулась через угол, лицо дергается. На столе пара восковых свечей, зеленое сукно, бумаги, карта Европы. Не дослушав приветствий, Петр заговорил сам:
— Господа! Весьма доволен, что вы мое желание выполнили и наш пожар, что за рубежом тлел, прекратили. Дело ваше считаю не только моим, несчастного отца, делом, но делом всего государства. И, помолчав, прервал себя:
— Брат мой, Карл-цесарь, здоров ли?
— Сказывали нам, здоров гораздо! — улыбаясь и поиграв бровями, ответил Толстой, — он отвел руку с шапкой назад, кланяясь по церемониалу. — Сдается, однако, что наша оказия у его цесарского величества много крови отняла. Царевичу-то он недаром знатные замки готовил! Как назад ехали — Вену с ходу проскочили и здоровья Карлу-цесарю не сказывали, дабы известная персона там не задержалась!
Царь опустился в кресло у стола, голову опер на руки, потом зорко глянул на свечу, сдавил пальцами нагар, смял его и продолжал свою мысль:
— Или впрямь думал цесарь, нашей смерти дождавшись, Алешку из замка того с салютом в Санктпитербурх на престол препроводить? Оно бы, пожалуй, куда ловчее бы вышло против того, как римский костел да польский король Жигимонт Гришку Отрепьева нам на Москву в цари посадили… Тот-то ведь Гришкой был, самозванец, а этот-то настоящий был бы, царевич Московский — Алешка! В самое бы сердце нашей страны хворь бы свою венскую всадили… Ай-яй! Да не допустил бог…
Часы звучно отбили двенадцать — полночь на 1 февраля 1718 года. За лунным окошком, заваленным вполовину снегами, звучно отозвались куранты на Спасской башне, и потом долетела глухо перекличка дозоров с кремлевских стен:
— Сла-а-вен город Москва-а!
— Сла-а-вен город Каза-ань!
— А теперь, господа, отдыхайте, — сказал Петр. — За службу вашу от государства благодарность возымейте. Эй, денщики!
И ворвавшимся с грохотом Петр приказал:
— От Преображенского да от Семеновского полков два батальона в Кремле поставить! У всех ворот караул держать накрепко, из Кремля не выпускать, в Кремль не впускать никого. А к завтрему, бог даст, разберемся!
— Славен город Ярославль! — долетало издали.
Длинна зимняя ночь. Насилу перестучать ее часам звонким перестуком, перебить звучным боем. Хоть петухи во дворцах уж ночь окликнули, а до рассвета далеко.
«Эх, Алешка! Алешка!»
В рубахе голландский долгой, в шубке на лисьих черевах, бессонно сидит царь один в своем кожаном кресле. Думает, думает… Трубка дымится. В углу лампада с самоцветами перед образом божьей матери.
«Да! Силы-то уходят… Не тот уже Петр… Намедни в Питере захворал, чуть богу душу не отдал. Ну хорошо. Умри я тогда, вступил бы Алешка на престол. А там что? Алешка! Сын!»
И вспомнил Петр, как он еще молодым в первый раз с Москвы в Архангельск ездил, ждал там голландских кораблей, чтобы их посмотреть, да что надо на них купить, а царица матушка Наталья Кирилловна велела тогда трехлетнему Алеше письмо отцу писать, звать его назад скорее, на Москву. И от лица малютки было писано на плотной бумаге красивой скорописью:
— «Здравствуй, радость мой батюшка, царь Петр Алексеевич, на множество лет! Сынишко твой Алешка благословения от тебя, света моего, просит. Пожалуй, радость наша, к нам воротись, государь, не замешкай! Не покручинься, радость моя, государь, что худо письмишко, еще, государь, не выучился…»
«Алешка! Сын! Эх! Против отца пошел!
Сам маленький, глаза серые, как цветки, тоненький, бледненький, а веселый. И мать его, царица Авдотья, тоже тогда все ласковые письма в Архангельск слала, тоже все назад, в Москву, звала. И вон как оно обернулось, что Алешка натворил! Всё так же назад зовет!»
Молодой Петр в Архангельске тогда впервой на море глядел. Любовался — вот оно, море-окиян!
Привольно в Архангельске, в порту. По первым осенним дням, к Успенской ярмарке сходилось там больше сотни кораблей — голландских, английских, с вольных ганзейских городов — с Гамбурга, Любека, Бремена… Веяли пестрые чужие флаги. Добрые товары везли к Москве — всякие изделия: сукна да полотна тонкие, кружева да вина, золотые да серебряные вещи, стекло, посуду, оружие, аптечный товар да наряды всякие. В ту щель архангельскую словно свет особенный тек…
В Немецкой слободе домики, что на берегу реки Двины там стояли, и то по-другому, не по-нашему выглядели: не избы рубленые, смурые, а ловкие, аккуратные, с красными черепичными крышами, не с бычьим слепым пузырем, не, со слюдой, а со стеклами в окошках, а на окнах — занавески, лентами подхваченные, цветки цветут… В церкви — чисто, музыка играет. Эх, нам бы, нам эдак-то! Каждый у них человек на месте, за себя постоять может, сам свое дело понимает да делает. Без понуканья… Гостиный их двор — большой, в целу версту, с башнями, со складами… Они там свои товары прятали от нас же, от хозяев! Соленый ветер дует с Белого моря — хмельней, размывчивее всякого вина да пива. С запада ветер! Петр узнал его и потом, как он на подаренной ему английским королем яхте с адмиралом в Англию шел… Над буро-зеленым морем за кормой вставал брусничный рассвет, а впереди море, белые гребни машут да облака… Море шумело, кипело — море ведь, не мертвая земля! Ветер был крепок, шли вполпаруса. Берег Англии впереди показался белой полосой, крепость Орфорд салютом — огнём, дымом, грохотом — приветствовала царя…
Жизнь!
Суда летят навстречу на всех парусах… Закат горит впереди, сгустились сумерки, а яхта, оставя свой конвой в Готане, все летела и летела вперед, в багровую Темзу-реку, где тесно толпились у причалов корабли…
А по нашей-то Двине-реке к морю и вдоль ее берегов со скудными березками да с острыми елками — под бледным небом тоже — плыло к Архангельску и наше добро, шло за границу. Пенька серая лохматилась, что мужичьи бороды, хлеб в мешках, лес в плотах, кожа пахучая, смола, ворвань, воск, сало, мед, рыба… Всё саморощенное, не рукодельное, всё от большого изобилья немного собранное. И везли, гнали, тащили это неформенное добро к Студеному окияну мужики в синих посконных портках да рубахах, и северный ветер заворачивал их то и дело у поясницы над крепким телом… Какое бедное богатство! Какие косматые, берестой, дерном да соломой крытые деревни! Какие головы — русые да рыжие, лохматые, стриженные под горшок, бородатые, кустистые! Какие глаза — светлые, да добрые, да застенчивые, а во хмелю страшные, словно за силу свою неналаженную мстить кому хотят, себя не жалея… «Эх, кабы этих людей обтесать да обладить, сделать, чтобы они как след бы были!..» — видел тогда Петр.