Императрица Фике - Страница 1
Всеволод Никанорович Иванов
Императрица Фике
Иван Третий
Изумленная Европа… была ошеломлена внезапным появлением огромной империи на ее восточных границах, и сам султан Баязет, перед которым она трепетала, услышал впервые от московитов надменные речи…
Глава 1. Предвесенняя ночь в Москве
Перед древней святыней — Одигитрией Путеводительницей, — трепеща, теплится синяя лампада, и оттого темные тени тоже дрожат на золотом окладе, на самоцветах, на темных веках Девы, словно очами иконы смотрит живая пролетающая полночь.
Много видели эти очи иконы, писанной святым евангелистом Лукой, когда сопровождала она греческих царей в их военных походах, в путешествиях по землям, по морям, И она же, Путеводительница, победоносно подвела войска ромеев к Константинополю, изгнала оттуда грабителей — латинских рыцарей и вернула Палеологов на святой трон в Царьграде.
Теперь она в Москве. Сплылись в сумраке углы, лавки вдоль стен, заваленные сонной рухлядью, из-под медвежьего одеяла на постели торчит борода великого князя Ивана, клок красной рубахи, да свесилась со скамьи босая его нога, слышно мерное его дыхание. По бревенчатым стенкам жаркой кремлевской повалуши бегают тараканы, трещат сверчки. За окошками бунтует предвесенняя вьюга, от ветра дрожит слюда в оконницах, перестукивают вьюшки в печной трубе. А притихнет ветер — слышны за дверью девичьи голоса.
Там в сенях у порога лежат две девушки-гречанки, охраняя покой своей госпожи, — Харитина и Пульхерия. Им тоже не спится в бурную эту ночь на исходе зимы, когда ледяное царство начинает рушиться.
Против иконы — кресло резного дела в цветах, фруктах, подушка бархатная, в кресле — великая княгиня Московская Софья Фоминишна, закуталась в греческий теплый плащ, бледная, черными глазами смотрит она в ожившую темноту, слушает дыхание супруга, рев ветра, тонкие его провизги, свист, вой, царапанье, стук в окна, хлестанье снега в оконницы.
И часто эдак не спится ночами Софье Фоминишне — о, мало тишины на Москве! В самую первую зиму, как приехала она на Москву из Рима, на пятой неделе Великого поста в середу занялся пожар на холме, у церкви Рождества. Проснулась византийская царевна под частый набат, окна красные, бушует над деревянной Москвой сплошь огонь. Цельные горящие бревна, а то крыши летят от огненного вихря, валятся в огонь, загораясь, птицы — голуби да галки. Мало не вся Москва сгорела в ту ночь, сгорели в Кремле великокняжий да митрополичий дворы. Молодые, Иван да Софья, едва выбежали из Кремля, жили в случайном доме на Яузе, у церкви Николы. И долго еще возили по кривым улицам Москвы божедомы в рогожных балахонах на дровнях дочерна обугленные, скорченные тела погибших.
А еще страшней горело летом — как падала временами великая сушь вокруг Москвы, — огонь тогда шел по лесам и верхом и низом, выжигал сухие болота; слизывал жатвы, горели деревни и города, сквозь сизые дымы стояло багровое солнце.
Все в Москве эдак — и морозы и огонь, — все вместе. То безмерная ласковость огнеглазого мужа, то ярые его гневы: женщины, бывало, падали от взгляда великого князя. Нет тишины на Москве, кипит в ней народ, словно вода бьет ключом на базарах, торгах, площадках, крестнах, улицах, — работает, смеется, торгует — вольный да смелый, каждый час готовый требовать от князя великой правды своей.
А спит сейчас Иван Васильевич, словно дитя, дыхание его тихо и мерно… И сидит византийская царевна Софья бессонно против иконы своей, глаза в глаза:
— Куда же теперь ты поведешь нас, мати, где наша судьба?
Не спится Софье Фоминишне в эту вьюжную ночь — сидит она словно за пряжей: пляшет, крутится веретено, прядет, тянет, навивает на себя нитку ее памяти. Много, много видели уже черные глаза за ее мятежную жизнь.
Светозарно утро ее детства. Бежит вот она, маленькая Зоя, в шафранном своем хитончике по великолепному саду Великого Дворца, что над синим Босфором, — бежит, догоняет свой золоченый мячик, а мячик прыгает по мраморной дорожке все ниже, туда, к подножью несокрушимых стен, стерегущих уже целую тысячу лет Царьград.
— А-ой! Зоя! Зоя! Ау! — кличет отставшая от нее няня, старая Евдокия, рабыня-славянка. Море все в золотых искрах, старые кипарисы, буки, платаны, дубы веют прохладой, и сквозь зеленую листву над столицей Вселенной подымает золотую голову святая София.
Белеют стены, колоннады, портики, статуи Великого Дворца. Белый мрамор! Синее небо! Золотое солнце! Медный голос колоколов и морского прибоя! О, вечная красота Греции!.. Неужели же это все так и пропало? Как же уберечь, сохранить, не забыть всего этого? В какую землю посадить, как хранить, чтобы пустить все в рост, в жизнь, в новый цвет! О, сколько слез, забот, тоски, борьбы пережито, пролито за десять лет в стенах этой рубленой повалуши ею, византийской царевной, в заботах о своем супруге, в охранении его страстной души!
Яростно взвыв, примолкла вьюга, и слышно снова дыхание мужа. За дверью — тихий звон лютни.
«Это Харитина! — улыбнулась про себя великая княгиня. — Мы все не спим! Не уснуть в такие ночи!»
Харитина, ложась к порогу госпожи, берет с собой лютню. Любимой ее песней была песня про пчелу: у пчелы жгучее жало, а берет им пчела сладкий мед из цветов… Лютня умолкла, доносился шепот, а госпожа все пряла и пряла бесконечную нить пережитого, сладкую и жгущую.
Бежит она, маленькая Зоя, через Священную площадь — форум Августейон, по мраморным разноцветным дорожкам. Посреди площади столп, и тот столп — пуп Вселенной. И от того пупа на полдень, на полночь, на восток и запад звездой разбегаются дороги Империи ромеев — в снежную Скифию, в знойную Африку, на Кавказ, в Персию, к Геркулесовым столбам…
На том столпе сиял когда-то золотом и самоцветами крест, перед ним статуи первого христианского царя Константина и матери Елены. Их нет больше, их утащили с собой латинские крестоносцы.
Помнит Софья Фоминишна и последнего царя Константина. «Константином начался Константинополь, Константином и кончился», — говорят летописцы.
Сам царь Константин ведет ее, свою маленькую племянницу, за ручку из Великого Дворца, в собор святой София мимо постаментов, где раньше стояли статуи. Идут воротами, с которых содраны серебряные двери.
Князь Иван зашевелился в своем медведе, простонал — жарко! Из-под меха свисла вниз крепкая рука, на пальце перстень с красным лалом — подарок Софьи — перстень царя Константина.
Вскоре тогда ее, девочку, увезли из Константинополя в Морею, на Пелопонесс, к отцу ее Фоме, деспоту[1] Морейскому, брату царя, и там слушала Зоя бесконечные рассказы, как пал Константинополь. Страшен был тот роковой день 29 мая 1453 года — турки ворвались в столицу Вселенной, в пролом у ворот святого Романа. Царь Константин пал в бою — его труп турки нашли в груде тел, наваленных у святой Софии, опознали по царским пурпурным сапогам с золотыми орлами.
…Пляшет, кружится веретено, плетутся воспоминания; как пчелиное жало, сладка память. Неизбывные, вечно кровью сочащиеся раны сердца этой могучей женщины, упреки судьбе, бешеная борьба даже в вьюжные ночи.
Смутно прошли семь лет жизни Зои в отцовском доме: князь Фома договорился было с турками-победителями, остался владыкой Мореи, выплачивая им по 12 тысяч дукатов в год. И это все же не спасло его: турки переняли искусство мореходов-греков, настроили себе кораблей, пересели на них с коней и двинулись в Святое море искать там новой добычи.
И из разных областей Греции все больше и больше ромеи бежали в Италию, унося с собой остатки ослепительных византийских мод, богатств, произведений искусства, свои роскошные привычки, свои хитрые головы, своих пламенных богословов, своих поэтов, свой великолепный язык и древнюю литературу, свои обиды, затаенное мщение, унижение, горе… Ромеи мало селились тогда в Риме, а оседали они в свободных итальянских городах-республиках, бурно делавших деньги и политику, — во Флоренции, Ферраре, Равенне, Вероне, Милане. Там жила византийская знать — Вриеннии, Кантакузены, Калимеросы, удивляя итальянцев своим блеском, шиком, утонченными манерами, образованностью, культурой.