Игра. Достоевский - Страница 19
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 150.— Григорович! Григорович! Куда?
Григорович, стиснув свёрнутую трубкой тетрадь, распахивал дверь. Победно развевались за его спиной длинные чёрные кудри. Остановить, помешать уже было нельзя.
Возбуждённое чувство говорило ему, что так будет и лучше, пусть его Григорович бежит, пусть одним ударом решится судьба.
Он вдруг рассмеялся и крикнул с облегчением вслед:
— Шляпу, шляпу возьми!
Григорович оглянулся лукаво, промедлил мгновение, но выпустил дверь, метнулся назад, схватил высокую чёрную шляпу, небрежно вскинул её набекрень, сделавшись в ней неотразимо красивым, и растворился, победно грохнув рассохшейся дверью.
Он остался один, в смятении, но с жадной надеждой. Должно же, должно же выпасть ему. Ведь всегда удаются первые пробы, удаются всем и во всём, особые пробы, не то что вторые и третьи. На то и самая первая проба, чтобы непременно удача, полный успех!
И каждый миг глядел в беспамятстве на часы, пытаясь высчитать математически наверняка, на какой улице и у какого приблизительно дома находится Григорович именно в эту секунду, как он взглянул на часы.
Он, кажется, помнил, что у Григоровича едва ли рубль наберётся в кармане, а до первого числа далеко, и две гривны на извозчика были бы катастрофой, однако ж, напоминал он себе, Григорович был легкомыслен и добр и мог без малейшего сожаления швырнуть и весь рубль, прибавив пятиалтынный на водку.
В те роковые минуты ему страсть как нравилось его легкомыслие, но он на всякий случай предполагал, что Григорович благоразумно сберёг последние гривенники и двинулся обыкновенным порядком, то есть пешком. Задержка, натурально, выходила слишком большая, по разнице скорости извозчика и человеческих ног, однако он облегчённо припоминал, как однажды они вдвоём торопились куда-то и как прытко шагал Григорович, далеко вперёд выставляя длинные ноги, обутые в блестящие тонкие сапоги, уж лучше голодный, а первая очередь щегольству.
Только выяснив все эти детали и тонкости, он вдруг припомнил опять, что квартира Некрасова располагалась неподалёку! В панике эту важную вещь он забыл. Все расчёты были напрасны. Выходило, что Григорович был уже там, застал Некрасова дома и тотчас начал читать, уж не утерпел, едва ли и поздороваться-то успел, уж за это можно и поручиться, если по разгорячённому виду судить да по домашнему сюртучку.
А вдруг не застал? Мало ли что! Ведь твердит всякий раз, что этот Некрасов совершенно деловой человек, стало быть, вечно в бегах, деловой человек дома часу не посидит, этим и сыт, ищи ветра в поле, кому же читать?
И пожалел Григоровича, который из-за него вот попал в такое глупейшее положение, а спустя полчаса ждал его назад с таким нетерпением, что боялся, не сойти бы с ума.
Мысли скакали в страшной взволнованной пляске. Он слушал шаги по лестнице снизу, выглядывал в свою дверь и в дверь на площадку, подолгу стоял навострив уши в прихожей, что-то неведомое искал в запущенной кухне, лишь бы тотчас услышать лёгкий Григоровичев бег, и твердил поминутно, что надобно непременно спросить, у кого Григорович заказывал эти удобные, лёгкие, изящные сапоги без износу.
Пообдумавшись кое-как, он вдруг мигом собрался и торопливо вышел из дому, держа в руке свою новую, но уже обмятую шляпу, забыв, что всякой шляпе надлежит красоваться на голове. Он нарочно наметился пойти дальше, через весь Петербург. Там, на дальней окраине, квартировал его младший товарищ по нелюбимым инженерным наукам. Этого симпатичного юношу он не встречал почти целый год. Внезапно вспомнив о нём, посреди беспорядочных размышлений об извозчике и несносимых удивительных сапогах, он вдруг ощутил панический, озлобленный стыд и уверил себя, что обязан незамедлительно товарища навестить, поскольку товарищ, известное дело, он товарищ и есть.
Где-то, переходя через мост, наконец ощутив, как майский ветер ласково шевелит его тонкие волосы, он вспомнил о шляпе, надвинул её на самые брови и застегнул на все пуговицы распахнутый неприлично сюртук. Некрасов теперь представлялся бессердечным и глупым. Глаза у Некрасова предвиделись мёртвыми и сухими, уж непременно, непременно без блеска. «Бедные люди» бесповоротно были погублены. Он же и писать не умел.
Весь вечер он просидел у Трутовского[10], изнывая от неизвестности, про себя продолжая обдумывать самые фантастические предположения, отчётливо сознавая через минуту всю их бессмысленность и непроходимую фантастичность. Делая внимательный, сосредоточенный вид, он рассматривал акварели Трутовского. Ему понравился один выгнутый мостик через канал и толстая баба, продававшая явно застарелые, жёсткие пряники, которые уже невозможно продать.
Впрочем, на минуту позабыв о себе, он заметил, что на акварели не было ни потемневшего от влаги гранита, ни склизлого, с жёлтым оттенком тумана, ни грязных, затасканных юбок, которые он всюду встречал перед такими вот грустными мостиками и которых не могло не быть в его Петербурге, но обнаружил и верный глаз, и смелость руки, и возможный, намеченный, однако пока что не развитый, не раскрытый талант.
Отложив акварель, шагнув от стола, он пробрюзжал, отчитывая скорее себя за низкий недостаток вниманья к товарищу, чем начинавшего ещё только художника, у которого все удачи могли ещё быть впереди:
— Напрасно вы делаете это, Трутовский. Вы не знаете, верно, что вас ждёт на этом неверном пути.
Вновь промелькнула вся скорбная вереница несчастных немецких поэтов, загубленных неизбежной, казалось ему, нищетой, и он рассердился:
— Голодная смерть, если не добьётесь большого успеха, да и при настоящем успехе, если правду сказать. Прибавьте к этому, что труд художника — вечная каторга, на которую стоит только попасть, чтобы уже никогда от неё не отбиться. На этой каторге не бывает ни сна, ни покоя, ни выходных, ни даже полной уверенности в себе, уверенности в том, что созданное вами на что-то годится. Кто скажет вам настоящую цену?
Он подумал о Некрасове, о его непременно волчьих глазах и в раздражении продолжал:
— Никто, потому что в искусстве многое, почти всё, неопределённо и зыбко. К совершенству идут в одиночку, наверно не зная ни средств к тому, ни пути. Возьмите великого из великих, Шекспира. Сколько чудовищностей у него, сколько безвкусия. Что об остальных прочих-то говорить, нечего об них говорить. Спасенье одно — в непрерывном, в неустанном, в неусыпном труде. Лёгкое, изящное стихотворение Пушкина потому и кажется лёгким, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось в черновиках. Способны ли вы, Трутовский, на такие-то вот труды?
Трутовский, простой и невинный, с жидкими волосами, костлявый, худой, отзывчивый, но молчаливый, робко взглядывал на него с обожанием, без внимания листая альбом:
— Я, Фёдор Михайлович, закон этот знаю и думаю, что могу, я бы очень хотел, мне бы надо, потому что это... как бы это вам изъяснить...
Превосходно понимал он это косноязычие зелёного юноши, с самого детства изведал эти порывы, и то узнал наконец, как мало таких-то безвинных порывов, как много крови души и мозолей труда положил он в свой первый роман. А Некрасов, волчьи глаза он вдруг увидел прямо перед собой, уже готов зарезать этот роман, дожидаясь, должно быть, только того, когда восторженный шалопай Григорович дочитает последний клочок, то есть самые важные последние письма, которые сам он писал и читал не без слёз, и от свежих порывов Трутовского ему стало грустно, а мысль о Некрасове нагоняла злую тоску.
Поворотившись спиной, разглядывая пятно на голой стене, он продолжал неприязненно, грозно, прикидывая в уме, за какое же по счёту письмо оба изверга там принялись:
— Вас ведь оставили при училище репетитором. Это прекрасная должность, благородное, честное дело. Успехи учеников станут вашей вечной отрадой, на душе у вас будет покойно, у вас будут товарищи, даже друзья. А искусство, Трутовский, требует всего человека, искусство не оставляет умственных и физических сил ни на что. С искусством нет жизни, кроме искусства. С искусством более не может быть ничего! Вам ещё остановиться не поздно. Предупреждаю вас как товарищ, вам выбирать.