Игра. Достоевский - Страница 16
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 150.А между тем остановиться не мог. В апреле он весь роман переправил опять и решил, что роман от этого выиграл вдвое. Только четвёртого, кажется, мая, во всяком случае в самом начале, он в последний раз переписал начисто в большую тетрадь и решился посвятить Григоровича в свою до сих пор строжайше хранимую тайну: давно было пора в конце концов приступать, а приступать без Григоровича, успевшего войти в круг «Отечественных записок» как совершенно свой человек, не представлялось возможным, да и слишком он забился в свой тёмный угол и, кроме опять-таки Григоровича, не имел никого, на ком первом мог бы проверить, проиграл или выиграл свою первую битву, а без проверки и сунуться никуда представить не мог.
Решив так окончательно, после нескольких дней прикидок и колебаний, он целое утро ходил у себя, курил трубку и снова ходил, тревожно прислушиваясь к поздно встававшему Григоровичу, любившему погулять до зари, к самым мелким шумам и шорохам, которые, хоть и с трудом, долетали поминутно до него через комнату. Наконец там всё затихло. Григорович, должно быть, как водится, прилёг на диван с какой-нибудь книжкой, лишь бы чем-нибудь заняться до времени, когда можно пробежаться по Невскому, а там по редакциям, по знакомым, а там и в театр.
Он приоткрыл свою дверь, сердито высунул голову, точно боялся чего-то, и крикнул неожиданно сорвавшимся голосом:
— Григорович, не зайдёшь ли ко мне?
В той комнате раздался быстрый скачок, дверь через миг распахнулась во всю ширину, и Григорович, высокий и стройный, с вечно растрёпанной головой, явился в широком проёме, растопырил пальцы, выставил неестественно руку, выдвинул ногу вперёд и продекламировал, завывая певуче:
У Григоровича, беззаботного беспримерно, до изумления, это было любимое развлечение — вдруг представлять кого-нибудь ни с того ни с сего, единственно от безделья и бодрости духа, как бы ни казался за минуту серьёзен, так что он улыбнулся невольно и для чего-то спросил:
— Это кто?
Довольный произведённым эффектом, с весёлым лицом, засовывая руки в карманы своих светлых, чрезвычайно клетчатых брюк, Григорович беспечно проговорил:
— Тотчас видать, что вы засиделись в своих четырёх-то стенах, ведь это Толчёное!
Пожевав в раздумье губами, точно прикидывал, к тому ли зашёл, он снова спросил, и всё, разумеется, не о том:
— Должно быть, похож?
Григорович весь просиял:
— Очень, все говорят.
Он потупился и замялся:
— Ты не занят, этак на час или два или, пожалуй, на три?
Григорович отозвался беспечно и радостно:
— Занят? Для вас? Как бы не так! Хоть на полдня!
Он поглядел исподлобья:
— Скучаешь?
Григорович улыбнулся широчайшей улыбкой:
— Всегда рад поболтать.
Он помедлил ещё, да вдруг точно с печки упал:
— Ну, входи.
И, выпустив дверь, прошёл неровными шагами к себе и тотчас сел на диван с серьёзным лицом, ожидая весёлого, легкомысленного, но всё же первого в своей жизни судью.
Григорович вступил к нему с радостным недоверием, сутулясь и улыбаясь, точно розыгрыша, подвоха ждал с его стороны.
Надо признаться, они жили вместе, но редко встречались в общей комнате или на кухне, к себе же он Григоровича не приглашал почти никогда, сурово охраняя свой тайный труд, однако приметил эту забавную странность только теперь, по странному выражению его ожидавших чего-то невероятного глаз.
Смутившись, пытаясь наверстать быть радушным хозяином, он громко проговорил:
— Садись, садись, Григорович.
Тот, отбросив с изящностью фалды лёгкого домашнего сюртучка, красиво присел вдалеке и всё глядел на него с растущим удивлённым вниманием, несколько раз, чуть ли не от волнения, почесав то подбородок, то нос.
Он всё ещё колебался. Едва ли Григоровичу могла быть доступна вся глубина его «Бедных людей», которая была же в романе, была, он в этом не сомневался ни доли секунды, а как ничего не поймёт?
Он насупился и нерешительно двигал роман, сначала к себе, а потом от себя.
Должно быть, начиная о чём-то близко догадываться, Григорович прищурился, собрал крупными складками лоб, небольшой, но красивый, мол, не выдержал, тоже прорвался, однако продолжал сидеть как ни в чём не бывало.
На зависть ему, спокойной уверенности этому доброму и беспутному человеку доставало всегда, и он поспешно, лишь бы ободрить себя, потерявшегося совсем, напомнил себе, что и в самом деле Григорович был очень добр и с врождённым чувством прекрасного, если всей глубины не поймёт, так останется ещё хоть поэзия на его вкус, это, в сущности, главное, наверняка поэзию1™ ухватит верным чутьём. И всё-таки до того страшился провала, что заранее стыдился его, точно был уже высказан приговор, самый строгий, но, увы, справедливый, из тех, что он и сам себе уже не раз выносил. Как тут было начать?
Но Григорович, по свойственной ему деликатности, не станет, конечно, не сможет при этом смеяться, уж за что другое, а за это, пожалуй, можно было почти поручиться. А другого слушателя-судьи нет и быть, на беду, не могло. Вот как оно повернулось: этот легковесный молодой человек оказался ему ближе всех, вот где загадка судьбы. А больше некому поделиться романом. Что же после этого у него впереди?
Он кашлянул принуждённо и глухо сказал, слегка кивнув головой на тетрадь:
— Вчера переписал, хочу прочитать.
Григорович так и припрыгнул на стуле, ослепительно улыбаясь, выказывая все свои здоровые белоснежные крупные зубы, встряхивая кудрями цвета воронова крыла, и почти закричал от восторга, неподдельного, из души, уж в этом-то сомневаться было нельзя:
— Это замечательно, Достоевский, я так и думал, честное слово, клянусь, у вас так оно и должно было быть!
Нельзя передать, как растрогал его этот бескорыстный энтузиазм. Он размяк, камень упал, улетели, растаяли тревожные мысли, словно и не было их. Впрочем, по привычке одёрнул себя, что энтузиазму, сидящему перед ним, всё-таки недоставало должной серьёзности, весьма и весьма. Тут ведь вся судьба решиться должна! Как бы не пошёл лепетать невесть что, от стыда сгоришь за него. Но уж начато, не отступишь назад.
Он возразил, негромко, отчётливо, точно старательно скрывая досаду:
— Ничего ты думать не мог, Григорович.
Григорович вскочил, подобно пружине, шагнул к нему открыто и весело, взмахивая лёгкой красивой рукой, и восторженно заспешил, пригибаясь, как будто рассчитывал, что так его лучше поймут:
— Как не думать, если думал всегда? Вы же знаете, Достоевский, какое у меня о вас высочайшее мнение! Меня поразила с первого разу ваша начитанность и глубокое знание русской, главное же европейской литературы! Я ведь благодаря только вам... впрочем, это тут лишнее, вовсе не то! А ваши суждения? А серьёзность характера? Позвольте, сколько раз приходило мне в голову, как могло получиться, что я успел написать кое-что, и это «кое-что» напечатать, и меня считают уже литератором, а вы до сей поры ничего по этой части не сделали? А кому же писать, как не вам? И вот так и есть!
Разом чувства его перепутались. Он одобрительно морщился. Пускай легкомысленный, пускай пустозвон, а тоже приметил, со стороны, это главное в нём разглядел. У него потеплело и ёкнуло сердце, не от польщённого самолюбия, нет, хотя и самолюбие, конечно, польстилось, а вот если заметно со стороны, можно надеяться, что выбрал дело своё, не ошибся хоть в направлении, так в случае провала с первым романом можно всё и сначала начать.
Но самая важная вещь была всё же не в этих поспешно-приятных, раздерганных мыслях. Его по-прежнему, если не более, продолжало страшить, справился ли и как справился с первым романом своим? И, окончательно сомневаясь в успехе, он вновь напомнил себе, что у Григоровича заведены уже связи в литературных кругах и что можно и нужно будет использовать их, если дело вдруг окажется дельным, и окончательно понял теперь, что потому, вероятно, и пригласил Григоровича, что в душе, лишь отвлечённо предполагая, но не отдавая полного отчёта себе, рассчитывал очень и очень использовать эти нужные связи в литературных кругах и что заранее знал, что использует их, если дело окажется дельным.